— Это же... это же муравьи!
— А ты что думал? — невозмутимо ответил Толя. — Где я тут тебе настоящий лимон возьму? Все равно — возьми лимоны, возьми муравьев — одна у них кислота... Полезная, в общем.
Сашка вскочил, засунул в рот два пальца. Но тошноты вызвать не мог, и для порядка только икнул. И пошел себе.
Ребята, узнав об этом, смеялись, разыгрывая Сашку, и смотрели на него, как на обреченного. А он ничего, не умирал, ходил да еще похлопывал по тугому брюшку ладошкой.
— Я раз пойла коровьего по ошибке напился — и то ничего, — хвастался Сашка, — а это чо-о! Теперь сам буду заваривать чай с «лимоном».
Не смеялся один Коля Антипов. Увидев сваренных муравьев, он болезненно сморщился, а потом подошел к Толе вплотную и сказал с дрожью в голосе:
— Эх ты, живодер! И зачем только тебя в поход взяли!
И тут что-то произошло, ребята сразу перестали смеяться, все куда-то заторопились, пошли от костра, не глядя друг на друга, не замечая обескураженного Толю.
Погода понемногу направлялась. В разрывах низких туч нет-нет да и покажется высокое летнее небо. Тогда на склоны гор полосами падает обильный солнечный свет. Ветер стих, лишь иногда низом Кваркуша тянуло прохладной сыростью. К вечеру небо совсем очистилось от туч, многоярусными слоями они отодвинулись к северо-востоку и там, в далекой дали, осели на белые вершины Большого Кваркуша.
С хорошей погодой мы ждали пастухов. Подойдут они не сегодня-завтра. А приход пастухов — это сухари, это возвращение домой. Ребятам порядком надоела и «Командировка», и горы, и здешние обложные туманы. Их утомляло однообразие и вынужденное безделье.
А Санчик по-прежнему был весел и бодр — вечером они с Ануфриевым помоются в бане и погонят оленей домой, на Язьвинские поляны. Погонят ночью — в июне, в ясную погоду, ночи светлые. Даже лучше ночью, тихо.
Яков Матвеевич давно нашел оленей. Они паслись на молодых мхах у Вогульской сопки. Без людей, на просторе, диковатыми становятся эти олени. Держатся настороже и чуть чего — то ли собаку чужую завидят, то ли незнакомых людей — задают драпака. Несутся сломя голову, тесной лавиной, — только стук от рогов стоит! Маломощных вихлястых оленят оставляют позади, а сами бегут.
Но чем хороши — пасти их не надо. Следи, знай, куда идут. А они не останутся голодными. Травы нет — мху наедятся, мха нет — и так не помрут. Никакой загон им не нужен, не страшны ни дождь, ни снег!
— Шеводня не задожжит, оленей гнать нада, — уверенно сказал Санчик, когда мы втроем вышли на улицу.
— Откуда ты знаешь? — спросил я.
— Глаза у тебя зачем? — опять возмутился Санчик. — Не видишь, что ли, мурашики везде гуляют? Вона, вона! — И он показал сначала на обогретый солнцем угол дома, затем под ноги на дорожку. Верно, по бревнам и по земле бегали муравьи.
Мы вышли пристрелять оптический прицел моего тройника. Он сбился при падении с лошади на Кваркуше. Яков Матвеевич повесил на распахнутые двери сарая негодную проржавевшую бадью, и я открыл по ней пристрелочную пальбу. Пули ложились неровно: то выше, то ниже. Это разозлило Санчика.
— Штой! — остановил он. — Плохо! Я буду штрелять.
Санчик забежал в дом, выскочил с порожней бутылкой, побежал к сараю, поставил ее на дверь рядом с бадьей. Это была четвертинка из-под водки, много дней Санчик таскал ее в рюкзаке вместо посуды и в другое время просто так бы не бросил. А сейчас, подогреваемый желанием во что бы то ни стало доказать, как надо стрелять, не пожалел. Вымеренные Ануфриевым сто пятьдесят метров оказались пустяковым расстоянием для наметанного глаза потомственного охотника. С первого выстрела из своей короткостволой малокалиберки Санчик вдребезги разнес бутылку.
Меткий выстрел Санчика разжег в свою очередь огонек задора в душе Якова Матвеевича.
— Из мелкашки попасть что-о, — небрежно протянул он и снял с плеча «тулку», ту самую, из которой Санчик стрелял медведицу. Мы не успели ни о чем подумать, не успели моргнуть — мгновенный дуплет навскидку снес с двери бадью и отбросил ее далеко в сторону.
— Вот так надо! — гордо сказал Ануфриев, продувая стволы.
Поздно вечером мы расстались с Яковым Матвеевичем и Санчиком. Олени уже были на гребне, лежали в розовом свете закатного солнца на мшанике. А по ту и по другую сторону отдыхавших животных, как стражи, сидели черными изваяниями Север и Соболь.
Проводить «вогулов» вышли все. Трогательно обнялись два больших мужика, два больших друга — учитель и пастух. Яков Матвеевич долго тряс руку Серафима. Ровно год не увидятся они, а встретятся здесь же, на Кваркуше, так же обнимутся, присядут рядом и не спросят друг друга о прожитом, а спросят: «Как живешь?»
Гости сели на оленей и, не оглядываясь, поехали по протоптанной телятами дорожке. Мы смотрели им вслед. Непонятное чувство теснило в груди сердце. Его испытываешь всякий раз, провожая в дальнюю дорогу близких, родных людей.
Когда Ануфриев и Санчик скрылись за леском, вдруг вскочил, бросился вдогонку им Шарик. Пробежал немного, сел посреди дороги и, терзаемый двойственным желанием, бежать ли за ними или остаться здесь, растерянно завыл.
— До свидания! Спасибо за помощь! — дружно прокричали мы.
Проклятый ош не дремлет
Прошло еще три дня, а пастухи не приезжали. Погода стояла хотя и прохладная, но устойчивая — солнечные нежаркие дни сменялись светлыми холодными ночами. В такие ночи все вокруг видно, как днем, и только небо над головой не голубое, не серое, а зеленоватое, как морская вода. Ночью сильно охлаждается земля, в долинах и распадках между гор поднимается туман. Он крыльями парящей белой птицы вытягивается над лугами. Не раз за ночь эта большая спокойная птица проплывет низом Кваркуша, не раз опустится на спящую «Командировку».
Коротая время, ребята переделали все, что надо было и что можно было сделать. Гена Второй заклеил всем сапоги, Ваня Первый починил фуфайки, Филоненко-Сачковский и Александр Афанасьевич наварили и накоптили впрок медвежатины. У стены дома стояла поленница заготовленного сушья — уже не для себя, для пастухов. Вечерами ребята забирали «трубу» — так они называли оптический прицел от ружья, поднимались на плато Кваркуша и смотрели на первую поляну: не покажется ли долгожданная смена? Но смена не приходила.
Вовка Сабянин, возглавлявший эти дозоры, установил расписание. По расписанию стали ходить на дежурство два раза в день.
Абросимович успокаивал ребят, когда они возвращались с Кваркуша с неизменным «не видно»:
— Придут, никуда не денутся. И сухариков подбросят. Ох, и заварим тюрю из сухарей!
В эти дни и у Борковского было время для этюдов. Он забирал ящик с красками, по уступчатой, выбитой копытами телят тропе поднимался на стланиковую марь, удобно располагался на гладких камнях и писал. На бугорках и высотках здесь ветер начисто сдул землю, обкатал, отшлифовал песком камни. Они лежали в грудах, возвышались пирамидами, угрюмо торчали из земли поодиночке, тяжелые и диковинные, как языческие идолы. Не знаю почему, но мне эти огромные, замысловато источенные камни напоминали развалины фантастического города Атлантиды, и почему-то хотелось думать, что здесь был именно город, пускай не древней Атлантиды, затопленной морем, а другой, наш, северный, существовавший много веков назад.
Борковский приходил сюда вечерами и каждый раз, усевшись на знакомое место, долго не мог войти в. работу, не решался сделать первый мазок.
Как всегда, он отправлялся на этюды один и не говорил, куда уходит. Эта «конспирация» оберегала его от многочисленных советчиков и критиков. Когда Серафима Амвросиевича и его ящика не было дома, все знали, что он рисует, и о нем не беспокоились.
И только Коля Антипов, этот странный мальчик, с удивительно обостренным восприятием, всегда взволнованный от переполнявших его чувств, терял покой. Непонятно было, чего Коле не хватало, что томило его. Он, вероятно, и сам не смог бы этого объяснить, но мне казалось, что ему все-таки надо быть поближе к Борковскому, особенно, когда тот пишет.