— Крейсер это, крейсер, а никакой не бронепоезд! — решительно возразил Миша Паутов. И хотя гряда меньше всего походила на крейсер, с Мишей не спорили. Бесполезно. Не было среди ребят такого, кто бы мог переубедить его. Миша палил словами без передышки, никому не давал раскрыть рта. А если его все же оспаривали, не соглашались с ним, доказывали ему, он от обиды ревел...
Миновали моховое болото с ровной, как стол, поверхностью, обогнули угрюмый скалистый шихан, вершину которого скрывали тучи, и вышли на подступы к «Командировке». Оставалось пересечь покатую, усыпанную валунами поляну. С верхнего края этой поляны, меж уродливых, в рост человека елей мы увидели строения «Командировки».
— Шабаш, ребята! — сказал Борковский и устало сел на завалину дома. — Вот и пришли, и стадо пригнали. Всех сто четырнадцать! Большое спасибо вам за честную работу!
Было похоже, что Абросимович собирался сказать эти слова давно, сказать как можно торжественнее, но торжественного ничего не получилось. Ребята выслушали его без видимого воодушевления, просто так, как обычные слова, а кое-кто и не слышал их. Все промокли, устали и радовались одному, что пришли, наконец, в «Командировку», к месту, где кончается многотрудный путь, где можно отдохнуть и отоспаться в тепле.
Борковский сказал это уже после того, как пересчитали и загнали в скотник телят, развьючили и увели в конюшню лошадей. Теперь заслуженно должны отдыхать и люди.
Для жилья мы облюбовали самый большой из трех, хорошо сохранившийся дом, с кухней, просторной горницей и русской печью в пол-избы. В горнице стояли железные кровати и нары, на кухне — стол и еще одни нары. В сенях разместили седла, сбрую, в чулане — продукты. Словом, расположились капитально, с удобствами.
Но отдыхали недолго. Вылили из сапог воду, выжали портянки, одежду. В доме сразу стало сыро и холодно. Ребята, не привыкшие бездельничать, не знали, к чему приложить руки, и все, было, ринулись в чулан, помогать Александру Афанасьевичу разбирать сваленные в кучу мешки и мешочки с продовольствием. Но тут появился Абросимович, и ребятам быстро нашлась работа: одним — заготавливать дрова, другим — топить баню, третьим — таскать для постелей пихтовый лапник. Александр Афанасьевич опять горевал над мешками.
— Сухарей у нас, братцы, осталось на пять деньков. Сахару — тоже, крупы — тоже. Короче, с сего дня надо переходить на сокращенный паек. — И Патокин тут же потребовал созвать экстренное заседание «бедсовета».
«Бедсовет» — это мы, четверо взрослых. И хотя все было яснее ясного, Саша прямо в чулане сделал подробный доклад о наличии наших продовольственных запасов.
— Сухарей — три мешка. Рисовой крупы — десять килограммов. Говяжьей тушенки — восемь банок. Сгущенного молока — семь... — перечислял он и, как полные значимости свидетельства, по одному прижимал к ладони грязные пальцы. — А нас ни много, ни мало семнадцать едоков. Вот и попробуйте, накормите всех.
— Не густо, — сказал Абросимович. И без колебаний предложил: — Пока не придут пастухи, пока не добудем мяса — каждому на день по кружке каши, по две горсти сухарей, по пять кусочков сахару и неограниченное количество горячего чая, заваренного по вкусу, — либо кореньями смородины, либо листьями лабазника.
Борковский невесело усмехнулся.
— И еще установим вегетарианскую неделю. Иногда это полезно... Все будем есть: дикий лук, щавель, пучки. А завтра я сгоняю к вогулам. Может, они чем помогут.
Мы понимали сложность нашего положения. Нам нельзя было покинуть поляны, не дождавшись пастухов, а они могли задержаться из-за непогоды на неделю, а то и на две, пока не спадет в реках вода, пока не исчезнет туман.
Выход напрашивался один: завалить на мясо крупного зверя..
Но это уже заботы завтрашнего дня. А сегодня — баня, отдых.
Баня вышла на славу. Протопленная, выскобленная, выжаренная, она заманчиво пахла горячим паром и распаренным в кипятке березовым листом. Мыться разделились на две группы. Пока мылась первая, вторая стирала белье в ручье в десяти шагах от бани.
Прополаскивали и мы с Борисом свою изрядно потрепавшуюся одежду, но нас то и дело отвлекали доносившиеся из бани крики, бухающие, как выстрелы, удары веника, лязг ведер.
— Что там делается? — недоуменно спросил Борис.
— Моются, что же еще!?
— Кто же так моется?
В бане и в самом деле происходило что-то несусветное. Борис не выдержал, бросил на камень тяжелую невыжатую рубаху, шагнул к бане. Но тут вдруг распахнулась дверь, и в клубах пара на приступке порога показались сперва чьи-то белые пятки, затем красные икры, а потом согнутое в дугу туловище вылезающего задом наперед человека. Подоспевший Шарик ощерил клыкастую пасть и хрипло взлаял. Человек покатился к ручью и свалился в воду. Это был очумелый от жары Филоненко-Сачковский.
За ним, будто отбиваясь от пчел, размахивая руками, слепо бежал к ручью Вовка Сабянин, за Вовкой — облепленный листьями Ваня Первый, и так чередой все, кто угодил на первый пар. Последним вылетел Серафим Амвросиевич. Он чуть не снес двери предбанника, воинственно размахивая голиком (от пышного, мягкого веника остался голик!), орал с пьяным задором:
— Та-ак вас, дьяволят! Жар костей не ломит... Хворь выбивают веником...
Бесштанная команда с визгом рассыпалась в стороны.
Пошли мыться и мы. Не помню, сколько раз принимались «выбивать хворь», но до того уработались, что едва добрались до дому. После бани с превеликим удовольствием надели чистое белье и наконец-то сбрили бороды. Правда, зеркальце, как это часто бывает после тщательных сборов в дорогу, мы забыли дома. Пока размышляли, как быть, Толя Мурзин нашел старый резиновый сапог, поджег его и густо закоптил обломок стекла. Получилось зеркало. Отраженные в нем наши, даже мытые, физиономии не вызывали особого умиления.
Эту ночь мы спали! Никто не слышал стука дождя по окнам, не слышал завывания поднявшегося ветра. Пускай сердится вогульский бог, пусть сгущает над Кваркушем тучи и грозит дождем. Сегодня он нам не страшен.
А утро вечера мудренее.
По Кваркушу
Ехать к вогулам Борковскому не пришлось: рано утром они пожаловали сами.
Еще все спали, когда с улицы послышалась грызня собак. Я быстро накинул чью-то телогрейку, вышел на крыльцо.
Унылое было утро. Густая тяжелая облачность закрыла горы. Дождя не было, но сверху оседала мельчайшая водяная пыль, от которой все намокало. Тускло блестели мокрые камни, ступеньки крыльца, заготовленные возле него дрова.
За углом дома урчали собаки. Две рослые лайки пытались пролезть под дом в узкую щель между полом и землей. Из щели сверкал глазами и скалил зубы Шарик.
Я не успел подумать, откуда взялись собаки, как со стороны Кваркуша выехали верхом на оленях два человека. Один повыше, покоренастее, сидел на крупном белом рогаче. Огромные ветвистые рога отягощали голову животного. Другой человек, пониже ростом, худощавый, в плаще, накинутом на плечи и застегнутом на одну верхнюю пуговицу, ехал на бурой комолой оленихе. Подъехали, спешились.
— Мир дому! — негромко поприветствовал старший (что был повыше) и протянул широкую мускулистую пятерню. — Ануфриев, пастух. Оленей пасем.
Передо мной стоял плотный, голубоглазый мужчина лет сорока, пятидесяти, с открытым скуластым лицом и почти белыми кустистыми бровями. Шапка с обрезанными наушниками, выгоревший брезентовый плащ, туго опоясанный патронташем, закатанные охотничьи сапоги — все на нем сидело ладно, убористо.
«Какие же это манси?» — усомнился я, глядя на красивого в своем наряде пастуха, с приветливым русским лицом и чистой русской речью.
— А это Санчик, мой помощник, — так же негромко сказал Ануфриев. Санчик привязал к изгороди оленей, угнал от Шарика собак, зачем-то тщательно вытер о полу плаща руки. И лишь после этого поздоровался. Санчик был смугл, с удлиненным разрезом маленьких карих глаз. Спутанные его русые волосы выбивались из-под мокрой, сдвинутой на затылок фуражки. В одежде его все было учтено: свободно накинутый плащ — для удобства ехать верхом, рукава вывернуты, чтобы не болтались.