Сейчас, когда они встретились с Ванечкой возле института, оба были молоды и беспечны, день сиял. Они собирались нести Петину проект «Башни отдохновения» и были полны предвкушением триумфа. В то же время они вроде бы уже и побывали у профессора, знали, чем все кончится, потому радость их была несколько натужной. И разговор они начали заново. «Может, не стоит нам торопиться с этим проектом? — опять, как и много лет назад, засомневался Кременцов. — Ты же понимаешь, Иван, какие неприятности могут выйти. Петин — человек самолюбивый и вздорный». И снова Ванечка его убедил. «Перестань, Тима, не мельтеши, — он успокаивающе улыбнулся другу. — Что́ Петин? Петин другим и не может быть. Но мы все равно пойдем к нему. Ты же знаешь, что пойдем. Другой дороги нет. Мы Петина не минуем. Не его, так еще кого-нибудь, похожего, близнеца. Судьба нас выбрала, а не мы ее. Веселее гляди, брат!» Но в этот раз, в дремотном воспоминании, они до Петина не дошли. Им повстречался Федя Бурков, секретарь комитета комсомола, будущая управленческая звезда. Кременцов не хотел его видеть, потому что все про него знал наперед, но Ванечка, вежливый и контактный, задержался. Бурков спросил: «Ванька, это правда, что твоя жена спуталась с Наумом Орешкиным?» Когда в налетевшей галлюцинации Бурков задал этот наглый, покровительственный вопрос, перед Кременцовым, как пущенная на скоростные обороты пленка, прокрутились кадры их будущих взаимоотношений с этим человеком, нахрапистым, самолюбивым, и он остро пожалел, что не врезал ему в тот же миг блямбу между глаз. А тогда, в их студенческую пору, это было просто и подчас необходимо. У них даже дуэли случались, кулачные дуэли в английском стиле в присутствии друзей-секундантов. Это значительно позже, когда они решили, что достаточно уже окультурились и цивилизовались, все стало сложнее. Желание дать в морду наглецу и хаму много раз вспыхивало в Кременцове, но он научился сдерживать себя, удачное словцо порой било похлеще пощечины; но вот сейчас, внимательно впитывая и домысливая свой сон наяву, он взгрустнул о том, что никогда не давал себе полной воли, даже в самые роковые, пограничные минуты отделывался разве что яростным криком, о котором потом вспоминать было стыдно. То ли дело — припечатать кулаком звериную пасть — и все определилось, и никаких разночтений. «Ты что, ее осуждаешь?» — ответил он вместо Ванечки. «Я не ее осуждаю, а Орешкина. И предлагаю вынести этот вопрос на комсомольское собрание!» Ванечка сгорбился, и взгляд его потух. «Ты бы, Бурков, не лез, куда тебя не просят!» — сказал он. Бурков, уже тогда оттачивавший мастерство пронзительно-демагогических выступлений, повысил голос: «Ах вот как! Ты, наверное, думаешь, что выглядишь благородным человеком, покрывая разнузданность похотливого Наума. Уверяю тебя, что не выглядишь. Ты просто рохля, Иван, и приспособленец. Если мы коллективно не будем давать по рукам таким, как Орешкин, они отберут у нас не только жен, но доберутся и до самого святого». — «Что ты имеешь в виду?» — удивился Ванечка. «Я имею в виду наши идеи, наш образ жизни и, в конечном счете, наше будущее!» Они не нашли, что на это возразить, отдавать свое будущее в руки физкультурника действительно не хотелось. Кременцов, смиряясь перед более целенаправленной волей, только попросил: «Ты, Федя, может, и прав, но все же оставь Ивана в покое. Ему и так несладко». Бурков, блеснув победительным взором, торжествуя, мягко сказал: «Привыкли вы, ребята, думать только о себе. От этого все наши беды. Тянется этот пережиток, как змея, из глуби времен по нашему следу».
Это теперь, лежа в темной квартире, шестидесятилетний, безнадежно и тускло влюбленный Кременцов усмехался, прислушиваясь к звукам тех давних речей, удивляясь тому, как долго и слепо он верил Буркову, да и многим подобным ему. Бурков прямо на свет родился правым во всем. Через год он сам уведет из-под носа Кременцова его невесту и опять окажется прав. Нимб непогрешимости светился вокруг его кудрявой головы. Кременцов ему не завидовал. Быть всегда правым — тяжкий труд. Быть правым перед тем, кто утверждает одно, и перед тем, кто утверждает противоположное, — немыслимо, но Бурков и это умел. Когда он увел у Кременцова невесту, то оказался прав и перед ней, и перед Кременцовым, и перед самим собой. И перед окружающими. Когда физкультурник Наум стал жить с Ванечкиной супругой, его многие осуждали, но, когда почти в ту же ситуацию попал Бурков, ему все сочувствовали как человеку, по доброй воле взвалившему на себя непосильную ношу. Бурков был прав до тех пор, пока не надорвался, пока время не сыграло с ним злую шутку, но и потом по инерции он еще был некоторое время — года три — прав, и только близкие, наверное, подозревали, что если он и прав, то уже какой-то саднящей, истеричной и никому не нужной правдой. При последней встрече в Москве Кременцов застал Буркова в агонии, пытающимся по привычке жалить жалом, в котором — увы! — почти не осталось яда. Истощил себя Бурков прежде времени, обессилил, и как он будет доживать оставшийся срок, какие думы думать — в эту пучину не хотелось и заглядывать.
Кременцов разозлился на него за то, что он, ворвавшись непрошеный, нарушил их свидание с Ванечкой, не дал им наговориться всласть. Уязвленный Ванечка истаял, отстранился, исчез, закатились его светлые с крапинками глаза, отзвучал высокий голос, и Кременцов чувствовал, что не увидит его больше никогда и нигде. Вот уж кто редко оказывался прав, вот кто карабкался и падал и на самую малую гору так и не взобрался. Почему? Фатальная предусмотрительность судьбы? Может, он гений был!
— Честное слово, Ванечка, — сказал Кременцов в темноту, — я бы сам за тебя лег. Вот если бы можно было, я бы охотно!
Он правду говорил, но Ванечка его не слышал. На далеком отсюда погосте тлели его белые косточки, а гордый дух слился с безмолвным и неведомым океаном, куда и Кременцов скоро шагнет, но вряд ли они там друг друга разыщут.
В его жизни, как и в жизни всякого, были верстовые столбы, по которым он мог при желании проследить пройденный путь, какие-то глобальные перемены, взлеты и падения, повороты в сторону, житейские тупики, но о них он редко вспоминал, не на них оглядывался. До́роги, бесценны оказались сущие пустяки, на них он когда-то и внимания не обратил, не придал им значения, а вот теперь восстанавливал в памяти с чувством, похожим на вожделение, и представлялось ему, что эти именно пустяки, малые жизненные несообразности только одни и влияли на него, имели смысл значительный и непреходящий. Но то, как они случались в действительности, его не всегда устраивало, и он пытался задним числом их переконструировать.
Лина, покойная супруга, мать его детей, ни разу его не навестила, как будто смерть ее поглотила целиком, но он знал, что так не бывает, и нетерпеливо ждал ее возвращения, измучился ждать. Он ее чаще других вспоминал, но все без толку. Он вспоминал ее в дни их молодости, в дни первого опьянения любовью, потому что там было ярче видно. Вот он вспомнил какой случай. Они поженились и сняли комнатку на Обельмановской набережной, десятиметровый закуток в девятикомнатной коммуналке. Жили бедно, но горя не знали, будущее их занимало больше, чем настоящее, хотя и текущие дни были прекрасны, наполненные постоянной тягой друг к другу, жаждой прикосновений, горячечными объяснениями в любви, частенько замаскированными под жесточайшие перепалки. Как же он ее в ту пору ревновал! Никогда впоследствии не ощущал он над собой такой полной власти этого стоглазого чудовища — ревности. Лина носила длинную синюю юбку, обтягивающую ее пышные бедра, и белый свитер, мамин, домашней вязки, придававший ей вид ласкового пушистого котенка. Кременцов полагал, что вряд ли найдется на свете мужчина, который не захотел бы протянуть руки к его сокровищу и не пожелал бы утащить к себе в нору. Ревность сжимала его голову днем и ночью в железных, раскаленных тисках. Даже когда Лина спала у него под боком. Тогда-то, может, и сильнее всего. Ревности не нужны доказательства, она питается своими собственными предположениями и пухнет от них, как дрожжевое тесто. Доказательства, напротив, ее как-то смягчают, вводят в русло реальности. Кременцов не однажды удивлялся этому парадоксу. Лина училась в вечернем техникуме, заканчивала курс, через несколько месяцев они должны были уехать в Н., где Кременцова ждала хорошая, перспективная работа. Лина возвращалась из техникума в десять часов, он встречал ее на остановке трамвая и безобразно ругал и проклинал за каждую минуту опоздания. Она смиренно оправдывалась. Она от его вспыльчивых угроз никла, как травинка под порывами лютого ветра. И вот однажды он прождал ее лишних полчаса, и час, и еще шестнадцать минут. Он обезумел. Ходил взад-вперед по аллейке, не сводя мутного взгляда с остановки, и скрипел зубами, чего раньше не умел делать. Скрипел зубами так, будто перемалывал железные стружки. Перед глазами возникала и опадала бело-огненная стена. В кишках одинокий барабанщик наяривал глухие марши, норовя при каждом ударе проткнуть палочкой брюшину. От бешенства его чуть не вырвало. Он уже решил, что, как только она появится, если появится, он последний разок взглянет ей в глаза, кошачьи, коварные зенки, соберет вещички и уйдет к чертовой матери. Или ее убьет. Это, пожалуй, еще лучше.