Мария Петровна глядела ему вслед и думала по-своему. «Надо же, — думала она грустно, — неужели Тима впадает в маразм? Какой это был мужчина! А теперь? Бегает по городу с пакетами, роняет яблоки, лепечет жалобные слова, без надобности врет... Мой Даня тоже изменился к худшему. Уже не облизывается, когда видит стройную бабенку. Вечно делает вид, что озабочен государственными проблемами. Да какие там проблемы, просто цепляется за свое кресло. Бедный старикашка! Ну а я сама? Ведь я по-прежнему молода, и кровь моя кипит, но, может, в глазах других людей я тоже смешная старушка? Бедная Машенька! Зачем так быстро проходит молодость, а человек еще долго после живет?..» Мысли Марии Петровны, женщины, в сущности, добросердечной, долго текли в этом грустном русле, и пришла она в себя только в универмаге, сцепившись не на жизнь, а на смерть с продавщицей в обувном отделе, наглой особой, возомнившей о себе, что она пуп земли. Мария Петровна особенно хорошо умела ставить на место зарвавшихся продавщиц и получала от этого истинно эстетическое наслаждение, будто ей удалось выступить в заглавной роли в шекспировской пьесе.
В больнице Кременцова встретили придирчиво. Его попросту не хотели пускать в палату к Новохатовой, мотивируя это тем, что он явился в неприемные часы; а когда Тимофей Олегович, разъярясь, повысил голос и что-то начал доказывать о своем особом положении и близком знакомстве с главврачом больницы, пожилая фрау в окошечке приемного покоя заметила с победительным сарказмом:
— Вы, молодой человек, насчет своего особого положения объясняйте дома жене. А тут учреждение.
— Тут больница, черт побери! — завопил Кременцов.
— Наконец-то поняли. А то как в театр пришли.
— Вы ответите за свой тон! Слышите?!
— Отвечу, молодой человек, отвечу.
Кременцов отошел от окошечка, тяжело отдуваясь. Ему было стыдно за свой крик. Он поразился, как быстро потерял лицо и по какому ничтожному поводу. Да что же это с ним? Впрочем, повод был не ничтожный. Его не пускали к Кире. Может быть, это был самый важный повод, по какому он выходил из себя когда-либо. И главное, женщина была права. Она же сначала ему вежливо объяснила, что с больной все в порядке, она спит. Пакет с фруктами оттягивал ему руку. Надо было отдать его кому следует и уйти. Вернуться попозже, к обеду. Это было бы разумно. Но невозможно. Это было выше его сил.
По внутреннему телефону он попытался соединиться с главным врачом, но у того шла утренняя планерка. Секретарша сказала, что планерка окончится минут через десять. Но как их прожить, эти десять минут? Он увидел, что рядом сидит старая женщина и смотрит на него со странным выражением то ли сочувствия, то ли испуга. «Наверное, — подумал Кременцов, — я похож на пьяного».
— Да ты не горюй, милый, — сказала ему женщина. — Они поартачатся, а потом пустят. Не нами заведено.
— Представляете, — слезливо начал Кременцов, болезненно ощущая, что это говорит не он, а какой-то новый в нем человек, беспомощный, уязвимый, ткни пальцем — развалится, — я ей объясняю, а она и слушать не желает. Как будто тут тюрьма. Или я милостыню прошу.
— Это уж да, приходится смиряться. Такой обычай.
— Нет, ну как же это, по-человечески если?
— То-то и оно.
— Как в тюрьме, ей-богу! — почему-то Кременцов застолбился на мысли о тюрьме.
— Ты, я вижу, человек образованный, дотошный, с тюрьмой сравниваешь, а мне-то каково, обыкновенной деревенской бабе? Я ведь не знаю, с какого боку к ним и подступиться. У меня тут старик второй месяц мается, думаю, уж и не встанет. Собралась, все хозяйство на дочку бросила, приехала попрощаться. Вчера еще приехала, да так неудачно попала — к вечеру уже. Через нас только два поезда ходят. На тот, хороший, билетов не было, а на другом я уселась. Ну, вечером меня, конечно, как вот и тебя, турнули. Гостинцы, правда, хотели взять, да я поостереглась. Уж чего надежнее — из рук в руки. Хочу его сама покормить — пирожки вон тут, медок, все, как он любил. А ночевать негде. Торкнулась в одну гостиницу — нет мест. В другой — тоже нет. А больше и гостиниц нет. Я, значит, со своими пирогами на вокзале угнездилась, на скамейке, там-то хорошо, тепло, чаю попила даже в буфете. А с утра уж третий час здесь сижу. Такой порядок. Ты уж на них не серчай, они тоже люди подневольные, сюда посажены, не к тебе одному с острасткой, ко всем так-от. Мне, правда, обещали после обеда пустить, так я уж хоть за это спокойна. Другое дело — опять поезд уйдет и до другого дня на вокзале ждать, но это ничего, ладно... А у-тебя-то кто здесь лежит? Небось супруга?
С изумлением выслушал Кременцов эту речь. Пока женщина рассказывала свою историю, он увидел, что она намного старше, чем ему показалось с первого взгляда.
— Тебе сколько лет, мать?
— Мне-то? Восемьдесят шестой годок стронулся под рождество.
На этот раз Кременцов дозвонился до главного врача. Гнев, тихий, змеиный, шипел в нем. И голос у него сделался шипящим, поэтому старый приятель не сразу его признал. Он даже хотел повесить трубку, когда услышал нечто неразборчивое, но ядовитое, про каких-то старушек, вынужденных ночевать на вокзале, пока больничные крысы пудрят свои парики. Он не повесил трубку только потому, что привык во всем доходить до сути. Эта привычка наградила его уже двумя инфарктами, но эта же привычка научила разумно расходовать эмоции. Это был человек, знакомства с которым искал весь город. И как же он обрадовался, угадав в змеином шипении едкие интонации своего друга-архитектора.
— Ба! — громыхнул врач, пресекая зловещие потуги Кременцова. — Это ты, Тимоха?! И как я сразу не сообразил. Это ты ошалел на почве своей обморочной девицы. А ведь я тебе что вчера говорил? Ты сделал, что я тебе советовал? Надо было отшлепать! Хм, впрочем, пожалуй, теперь поздно.
— Что значит поздно?
— Да знаешь, случай непонятный. Похоже, она действительно серьезно больна.
— Чем она больна? — Кременцов спросил уже обычным своим голосом.
— Не знаю. Но думаю, не коклюшем. Ладно, сейчас тебя к ней пропустят. Свою случайную подругу с вокзала тоже веди, и ее пропустят. Ох, старый ты удалец, Тимоха!
— Это очень важно для меня, Миша!
— Я это понял вчера. Не волнуйся, на ноги мы ее поставим, я тебе обещаю.
Кира болела в хороших условиях, в маленькой отдельной палате с телевизором — друг сдержал слово. Когда Кременцов тихонько вступил в комнату, она вроде дремала, и ее смуглое лицо на белоснежной подушке плыло по палате, как в парящем саркофаге. Но чуть лишь шевельнулись ее веки и она приоткрыла глаза, в них сразу запрыгал ослепительной красоты смех — видение саркофага исчезло.
— Я лежала и думала о вас, — сказала Кира.
— Что же именно думала?
— Все это не очень привлекательно со стороны выглядит, как я приехала к вам и так далее. Но я уверена, в этом нет ничего плохого. И вот вы удивитесь, я даже наперед знала, как все будет. Что я попаду в больницу и буду лежать в этой палате, а вы принесете мне пакет с яблоками и виноградом. У вас ведь яблоки в пакете?
— Яблоки и виноград, — ответил Кременцов, ничуть не удивившись. Кира довольно засмеялась.
— У меня и раньше так бывало, что я все знала наперед. На меня накатывает, как на Жанну д’Арк. Однажды, еще я студенткой была, сидела на скамеечке, читала, закрыла глаза и вдруг представилась такая сценка: какие-то ворота, грязная улочка, киоск, автобусная остановка — и наша группа, человек восемь, мы стоим и ждем автобуса. И больше ничего. Слов никаких не слыхала. Только было много солнца. Это все вспыхнуло в голове и пропало, и опять уткнулась в книжку. А через неделю нас отправили на базу. Перебирать картошку. Куда-то на окраину Москвы. Я в том месте была впервые. И вот мы поработали, устали очень, но было весело, шумно, ребята сбегали за пивом, и мы обедали прямо на мешках. А потом собрались домой, вышли на улицу к автобусной остановке. Да, такая деталь, день был пасмурный, а тут сразу — солнце во все небо, и я увидела, что это то самое место, те же ворота, тот же киоск и та же улица. И мы стоим и смеемся, и разговариваем — те же самые люди, и вся сцена точно та, какую я видела на скамейке. Поразительно! Я много такого могу вспомнить. А вы?