Все, что было дорого людям, родившимся в тот век, когда торжество и первенство служат единственною наградою, давно уже не существовало. Мы говорим, конечно, о том первенстве, которое в первое время только возникающей социальной жизни служит единственной оградой, единственной гарантией за существование, о торжестве государственного деятеля, воина, капиталиста, о первенстве в коллегии, на сцене, в мастерской, в светском кругу, о торжестве великого над малым, сильнейшего над слабейшим, о борьбе, в которой отважный буян выигрывает дело, а слабосильный смирняк прижимается к стене, будь этот смирняк нация, человек или метеор, менее объемистый, нежели тот, который должен рано или поздно поглотить его. Все бешеное упоение безжалостной победы, все дикие вопли поражения, словом, все дорогое сердцу человека-борца давно уже затихло и замолкло на Марсе. Миллионы лет прошли с тех пор, как он, подобно прочим роковым пришельцам из неизведанной и мировой бездны, вылетел с громом и молнией из среды обломков, разбросанных на расстоянии многих тысяч миллионов миль безмолвного, туманного пространства. Рожденный посреди борьбы десяти тысяч завывающих ураганов, это дитя материи было брошено с быстротою вихря на предназначенный ему путь; и бесчисленные эоны видели, как оно переживало все свои стадии, начиная с пылающей молодости до чинной зрелости, давшей ему возможность плавно совершать из века в век свой путь, не страшась толпы небесных тел, которые рыщут в пространстве, простирая руки и пожирая неосторожных путников с ненасытною алчностью своего вечного голода.
Подобно самой планете пережило бесчисленные стадии и ее население, наслаждающееся теперь такою мирного жизнию на ее зеленых горах и в ее цветущих долинах. Оно пережило пору варварского, безжалостного детства, горький период борющегося и голодающего отрочества, алчущей и жаждущей юности и наконец достигло эпохи кратковременного счастья и наслаждения плодами непрестанного векового усовершенствования. Вслед за дикими порывами горя и бурными радостями пробуждающегося хотенья наступили испытания мужественной борьбы, а за нею настало время созерцательного счастия в сознании достигнутой цели. Нестройные и разрушающие влияния перестали терзать обитателей Марса, а все труждавшиеся и обремененные между ними давно уже обрели покой.
Глава XV
Выбор профессора
Миньонета быстро успевала в изучении языка пришельцев. Конечно, она не схватила его сразу, налету, как это сделал профессор, но этого трудно было и ожидать. Все-таки она живо усвоила его себе настолько, что могла вести обыкновенную беседу; но ей захотелось большего: ей вздумалось перевоспитать себя на английский лад. В помощники себе к достижению этой цели она выбрала Блэка и Дюрана, и они с радостью предложили ей свои услуги. Поэтому оба часто были с нею вместе, и оба добросовестно старались выполнить заключенное между собою условие. Блэк строго воздерживался от малейшей попытки пококетничать, и Дюран тоже не позволял себе ухаживать — до времени.
Вначале, пока ей приходилось преодолевать первые трудности языка, произношение и тому подобное, она охотнее занималась с Блэком: он нравился ей своею терпеливостью и постоянно ровным, веселым расположением. Но когда она сделала успехи настолько, что уже могла понимать красоты английской литературы, Дюран, чувствуя себя на своей почве, быстро пошел в гору в ее мнении. Блэк, видя себя отодвинутым на задний план, с горя занялся с ее хорошенькой подругой, Дэзи, которая хотя далеко не была так даровита, как Миньонета, но все-таки выучилась произносить очень мило некоторые фразы, по большей части сентиментального содержания. Другая подруга дочери профессора, тоже видная, красивая девушка, большая любительница художеств, начала изучать под руководством Гревза рисование на таких началах, как оно преподается на Земле. Отцы и матери девушек, по-видимому, не обращали внимания на эти занятия: им, очевидно, и в голову не приходило, чтобы из этого могло выйти что-нибудь дурное.
Как не сказать после этого, что марсовцы — странный народ!
Наконец, дошло до того, что девушки захотели поближе познакомиться с земной литературой и с земным худохеством и попросили Дюрана дать им книг для чтения, а Гревза показать им свой портфель с рисунками. Тогда доктор Профундис вмешался в дело. Он был человек серьезный, всегда любезный и вежливый, но обладавший такою твердостью характера, которая невольно внушала уважение. Девушки высказали свою просьбу, причем и он заметил, как Дюран и Гревз переглянулись с недоумением. Выждав удобную минуту, он отвел их обоих в сторону и, извинившись перед ними, что намерен обратиться к ним с просьбою, которая, может быть, покажется им неприятною, сказал вежливо:
— Господа, я слышал, о чем просили вас дочь моя и ее подруги. Как ни неприятно мне, но я должен вмешаться в это дело. Я прочитал многие из книг, который вы имели любезность одолжить мне, м-р Дюран. Я сделал это ради того, чтобы глубже проникнуть в сущность вашего языка, но, признаюсь вам, это чтение не доставило мне ни малейшего удовольствия; то же могу сказать я и о ваших рисунках, м-р Гревз, которые внимательно пересмотрел я с целью получить верное понятие о том, как стоят художества на Земле. Я буду очень рад, если и наши девицы обстоятельно познакомятся с вашей литературой и с вашими искусствами, и буду очень благодарен, если вы им в том поможете…
— С величайшим удовольствием! — воскликнули разом Дюран и Гревз.
— Благодарю вас, но…
Профессор приостановился. При всей его твердости ему трудно было высказаться: его мучило опасение оскорбить своих гостей. Но глаза его встретились с глазами его жены, в которых он ясно прочел выражение спокойной, но строгой, непоколебимой решимости. Этот взгляд придал ему бодрости, и он продолжал с усилием, но довольно твердым голосом:
— Но… я попрошу вас показать мне прежде все, что вы дадите им.
— О, конечно, сэр! — поспешно ответил Гревз.
— Можете быть уверены, что мы не дадим им ничего без вашего позволения, — сказал вспыльчивый Дюран, с трудом сдерживаясь настолько, чтобы говорить спокойно.
Профессор заметил его волнение и, конечно, угадал причину. Достойному старику было неловко, но нравственный долг ставится на Марсе выше всего, даже выше учтивости, и он продолжал, стараясь говорить как можно мягче:
— Боюсь, что вы найдете мою просьбу странною, господа. Действительно, на Марсе подобный контроль вовсе не в ходу, но в нашей литературе он и не нужен. К сожалению, такую свободу чтения нельзя, по моему мнению, допустить в вашей земной литературе. В ее высших и наиболее реалистических областях, — мне странно, что вы употребляете в этом отношении слово «высший», по-моему, следовало бы сказать совершенно наоборот, — она слишком… сильна для молодого, особенно женского, ума. В ней как бы обоготворяются самые элементарные функции органической жизни; это слишком большая уступка чувственности и, по-моему, просто не умно. Преобладающее в ней стремление передавать как можно рельефнее темные стороны жизни наводит не только отвращение, но и глубокую грусть. Ваши писатели реалистического характера (при этих словах Дюран окончательно нахмурился: его произведения все носили, более или менее, отпечаток реализма), кажется, воображают, что достигли высокого умственного торжества, если им удалось подметить и описать какой-нибудь порок или какую-нибудь слабость, до сих пор не подмеченную и неописанную, что же касается до вашего художества, то… но об этом я поговорю с вами после, теперь боюсь вам наскучить.
Никто не отвечал ему. Наступила неловкая пауза. Дюран перебирал в уме заглавия книг, захваченных им с собою с Земли.
— Право, не знаю, что бы я мог предложить вашим девицам, — сказал он наконец. — У меня есть рассуждение Рескина «О женщинах»…
Профессор снисходительно улыбнулся.
— Благодарю вас, — сказал он; — я — видел у вас эту книгу и бегло ознакомился с ее содержанием. Понимаю — почему вы упомянули о ней первой. Автор, очевидно, человек чистой нравственности, но — извините, м-р Дюран — наши девушки слишком умны для того, чтобы эта книга могла им понравиться.