— В таком случае, — сказал Дюран, смешавшись, — укажите мне сами, что бы я мог предложить им. Вы знакомы с содержанием моей библиотеки — выбирайте.
Профессор принялся выбирать и оказался весьма строгим критиком. Между прочим он нашел, что у Вальтер-Скотта слишком много описаний кровопролития, у Теннисона чересчур много сладости, а у Теккерея горечи; Элиота он назвал скучным, Гюго вредным и подчас бессмысленным, Дюма пустомелей, Толстого — грубым, а Золя положительно грязным.
— Кроме того, — сказал он наконец, — я должен еще заметить, что недостаточно устранять при выборе чтения для молодых умов все, способное принести им вред: нужно еще, чтобы книга, им предлагаемая, принесла им пользу, которая вознаградила бы их за трату времени, необходимого на то, чтобы ее прочесть. У меня теперь в руках, — это было любимое выражение Бернета, и профессор явно перенял его, — экземпляр труда, без сомнения представляющего глубокий интерес в археологическом отношении. Я нашел его между вашими книгами, м-р Гревз. Для девиц эта книга покажется скучною, но по своей глубокой древности она составляет большую литературную редкость. Вот она; вероятно, ее нашли где-нибудь в ваших египетских пирамидах?
— Нет, — сказал Гревз, бегло взглянув на книгу: — это сборник Мак-Милана; он вышел в свет незадолго до того, как мы пустились сюда.
— Неужели! — воскликнул профессор, в замешательстве поправляя очки; — извините, я не хотел сказать вам ничего неприятного. Не понимаю даже, как я мог так глупо ошибиться… Ну, что же вы дадите нашим девочкам?
Дюран пустил в ход свою последнюю карту.
— У меня есть, — сказал он, — небольшая вещица Броунинга.
— Благодарю вас, — отвечал профессор. — Это я возьму с удовольствием.
— А я, — сказал Гревз, искренне желавший, чтобы все «этюды» из его портфеля, скомпонованные им со всею свободою сюжета, какую только можно найти у древних и у новых художников, очутились на дне озера Маральди, — я могу предложить вам несколько копий с пейзажей и морских видов Тернера.
— Буду весьма благодарен, — ответил профессор с живостью.
— А я, — вмешался Блэк, который тоже подошел к ним и уже несколько минут был безмолвным слушателем их разговора, — могу ссудить вас вещью, какой наверно не найдется у этих господ: у меня есть одна из речей Гладстона, изданная отдельною брошюрою.
— О! сэр, — сказал профессор чуть не с энтузиазмом; — я поистине буду у вас в долгу.
Книга, картины и брошюра были живо принесены и вручены профессору, который принял их с благодарностью, в искренности которой сомневаться было невозможно.
— Джентльмены, — сказал он; — мы никогда или почти никогда не отказываем нашим детям ни в чем, но, признаюсь, необдуманная просьба моей дочери поставила меня в немалое затруднение. Вы меня выручили; благодарю вас за ваш благородный поступок.
С этими словами он свернул в трубку все ему врученное и повернулся, чтобы идти. Блэк уверял впоследствии, будто он лукаво подмигнул одним глазом, но это было невероятно. Тем не менее, подойдя к дверям, старик обернулся и прибавил с каким-то особенным выражением в голосе:
— Поэма Броунинга, картины Тернера и речь Гладстона! Наши девушки очень умны, джентльмены, говорю вам это прямо. Но если они извлекут из всего этого что-нибудь… что-нибудь для них неподходящее, я, признаюсь, буду очень удивлен, а вы знаете — удивление считается на Марсе впечатлением, достойным варварских времен.
Сказав это, он вышел, и Блэку послышалось, будто за дверями раздался его тихий, сдержанный, словно воздушный, смех.
Впоследствии Миньонета, оставшись наедине с Дюраном, побранила его:
— Для чего вы прислали мне эту пресную поэму? — сказала она. — Я ожидала, что вы дадите мне один из интересных романов, содержание которых вы мне рассказывали.
«С благоразумными сокращениями», — подумал Дюран про себя и отвечал вслух: — Это не моя вина. Профессор не любит наших книг и… и находит, что вам лучше не читать их. Я одолжу их вашему брату.
— И отлично! В таком случае и я прочту их: я читаю все, что читает брат.
Дюран посмотрел на нее с беспокойством.
— Разве мне нельзя их читать? — спросила она с удивлением. — Ну что ж, если я сама их не прочту, он расскажет мне все, что в них есть.
— Я постараюсь, чтоб он вам не рассказывал! — воскликнул Дюран решительно.
— Вы постараетесь? Послушайте, м-р Дюран, вы поступаете со мной так самовластно, как у нас мужчины не поступают с женщинами.
При этих словах голубые глаза Миньонеты затуманились; в них отразилась не досада, а скорее грусть. Дюран ей нравился и ей было неприятно, когда он делал что-нибудь несовместное с обычаями, господствовавшими на ее мирной планете.
— В таком случае я лучше не дам их ему, — сказал он, не зная, как ему и быть, и хватаясь за этот последний довод, как за соломинку.
— Мы, кажется, не понимаем друг друга, — сказала она холодно. — Я еще не привыкла к вашим манерам, и мы только огорчаем один другого. Я лучше уйду.
С этими словами она встала и хотела уйти.
— Нет, нет, Миньонета, не уходите! — вскричал он с живостью. — Побудьте со мной; я расскажу вам все, что вы захотите слушать. Побудьте со мной немножко!
— Странный вы человек, — сказала она, улыбаясь: — как вы легко волнуетесь. Мы никогда так не волнуемся. Конечно, я не уйду, если вы не хотите. Я не могу видеть, когда вы огорчаетесь.
— О! Миньонета, — воскликнул Дюран, — в вашем до одури однообразном мире вы не умеете чувствовать!
— Мне кажется, вы ошибаетесь, — возразила Миньонета, придав своему хорошенькому личику глубокомысленное выражение. — Мы не умеем только одного — страдать.
— Если вы не умеете страдать, значит, вы не знаете истинного счастия.
— Ну, право же вы чудак, — проговорила Миньонета в недоумении. — Какие вы странные вещи говорите: человеку, по-вашему, нужно узнать горе для того, чтоб быть счастливым. Я вас не понимаю. Неужели вы правду говорите?
— Вы не совсем понимаете меня, — сказал Дюран улыбаясь. — Лучше оставим этот разговор.
— Хорошо. Расскажите мне что-нибудь о вашей Земле; вы давно мне обещали. Сядьте вот здесь, возле меня.
Говоря это, девушка поставила Дюрану стул — учтивость между мужчинами и женщинами на Марсе взаимная — и сама села возле него на великолепно задрапированную кушетку.
— Повернитесь ко мне так, чтоб я могла видеть ваше лицо, — сказала она, — и говорите, а я буду слушать. Вы знаете, я ведь очень любопытна.
«Хорошо, что на Марсе женщины сохранили хоть это земное свойство наших барынь», — подумал Дюран и послушно уселся возле нее. День клонился к вечеру; наступали странные, мягкие марсовские сумерки. Луч заходящего солнца, пробиваясь сквозь цветное стекло, освещал лицо говорившего, через что выделялось еще яснее каждое впечатление, мелькавшее в его выразительных чертах; как непохоже было его лицо на спокойные лица марсовцев! По временам оно принимало выражение суровое, даже жестокое, но зато какою нежностью дышало оно, когда он описывал земную любовь, с каким сочувствием передавал бесконечную повесть земных скорбей, какой отвагой, когда рассказывал о земных кровопролитных войнах, о борьбе наций на жизнь и на смерть. О! Миньонета, не смотри с таким восторгом на это лицо. Оно научит тебя единственному, чего ты не умеешь — оно научит тебя страдать.
Через открытое окно доносилось в комнату щебетание птичек. Сумерки сгущались, в комнате темнело все более и более, а он все говорил. Девушка слушала его, затаив дыхание, с удивлением, доходившим до благоговения. Перед ней был оратор, только что прибывший с романтической арены битв, давно уже ставших для Марса достоянием легендарного прошлого. Перед нею был деятель, описывающий ей там происходившее с энергиею, присущею только тому, кто сам участвовал в этих битвах с оружием в руках. Для Миньонеты этот воин из века борьбы был так же интересен, как был бы для нас какой-нибудь викинг или миннезингер, если б он вдруг вышел из своей забытой могилы, облекся в плоть и кровь и запел свою песню или стал рассказывать нам свои подвиги. Скажем более: он был даже еще интереснее. Подобно великому английскому поэту, он имел дар передавать в пламенных словах события героической эпохи, обладая замечательною грациею речи, умел выбирать для своих рассказов темы наиболее привлекательные для той, чье чистое сердце содрогалось от восторга, внимая его словам.