К моменту прибытия нашей смены на станции числилось полтора десятка картин из цикла «Худшие ленты отечественного и мирового кино». По давно заведенной традиции кинодни совпадали с днями помывки, и раз в декаду механик нехотя разворачивал в дверном проеме между кают-компанией и радиорубкой киноустановку «Украина». На дальней белой стене появлялись первые кадры очередного шедевра. Какой именно фильм лицезреть, решали накануне общим гвалтом, выкриками «сам гляди эту дрянь!» и чаще всего расходились, переругавшись, чтобы назавтра сопровождать победившую в «конкурсе» ленту ядовитыми репликами и обещаниями, что смотрим ее в последний раз. Так, декада за декадой, «Дочь механизатора» («Жмеринка-фильм») уступала место «Сыну аула» («Абрек-фильм»), далее следовали «Судьба браконьера», «Стучись в мое сердце», «Заря над Пекином», «На пороге светлого послезавтра» и т. п.
Две-три картины были хороши. Роммовские «Тринадцать», его же двухсерийный «Адмирал Ушаков», а еще экранизация пьесы А. Н. Островского «Без вины виноватые» с Аллой Тарасовой и Владимиром Дружниковым в главных ролях. Их крутили вне очереди, в обиход входили фразы и целые диалоги из полюбившихся фильмов. Например, высказывания актера Шмаги из «Без вины виноватых» в исполнении Алексея Николаевича Грибова: «Артист горд», «наше место — в буфете» и коронное «но и дальнейшее наше существование не обеспечено!»
Когда летом в Русской Гавани появлялись военные и научно-гидрографические корабли, а также пароходы, доставлявшие на станцию новую смену и всевозможные припасы, стихийно возникал фильмообмен. Мы спешили сбагрить своих «джигитов», «рыбачек» и прочий мусор, гости отвечали тем же. Однако ни одной самой любимой картины мы не отдали ни разу, они жили у нас годами и, честное слово, так и не успели нам надоесть!
Настоящими праздниками становились дни, когда прилетал самолет «на сброс». Проходя над самыми верхушками радиомачт, экипаж швырял вниз мешки с почтой и самыми необходимыми предметами вроде экстренных лекарств или запасных деталей к механизмам.
Надо сказать, это было редкостное зрелище. Население зимовки в такие минуты дружно высыпало на улицу, лишь дежурный радист держал непрерывную связь с воздушным коллегой. Все неотрывно глядели в ту сторону, откуда доносился нарастающий гул моторов. В полярной ночи это выглядело крайне эффектно: среди кромешной тьмы вдруг возникали и увеличивались с каждой секундой бортовые огни, в какое-то мгновение вырисовывался силуэт машины, казавшийся гигантской полуфантастической птицей. Народ радостно вопил, в воздух летели шапки-ушанки, все обнимались, катали друг друга по снегу, не забывая внимательно следить за тем, куда полетят мешки.
Иногда разыгрывались маленькие драмы. Какой бы штиль ни стоял у поверхности земли, на высоте неизменно беснуются ветры, они сбивают летящие вниз мешки с курса, уносят в замерзшее море, с силой швыряют их на гряды остроконечных торосов и айсбергов. С оглушительным треском рвется двойной слой плотной бумаги, разлетаются окрест письма и газеты, а сучня, которую впопыхах забыли запереть в собачнике (небольшой пристройке к жилому дому), с азартом набрасывается на «добычу», на эти бумажки, так похожие на птиц! Псы рвут почту когтями, треплют зубами, отбегают, отпрыгивают от людей, не желают отдать им письма, дороже которых на дальней зимовке нет ничего.
Такие сбросы случались у нас очень редко, раз в полгода, в восемь месяцев, и сведения с Большой земли оказывались запоздавшими, устаревшими, иногда устаревшими безнадежно. Однажды Роза Фокина получила сразу несколько посланий от отца, корреспонденция в течение многих месяцев накапливалась в Диксоне и была аккуратно доставлена в одном мешке, однако еще до того Роза получила радиограмму от сестры, гласившую, что их отец скончался. Каково же было ей теперь читать строчки, написанные отцовской рукой, в которых сообщалось, что он жив-здоров, чего и любимой дочке желает, и ждет не дождется того дня, когда они вновь свидятся!
Ну, а уж от нас почта на Большую землю могла попасть лишь в период летней навигации, между июлем и сентябрем.
Нужно рассказать о нашей библиотеке, далеко не стандартной. Она начала формироваться еще в тридцатые годы и потому неизбежно вмещала в себя таких авторов, о которых мы прежде слыхом не слыхивали. Например, Пшибышевского с его многотомными «Детьми сатаны» или «Триумф смерти» Габриэля д’Аннунцио. Этот родоначальник итальянского футуризма и одновременно итальянского же фашизма в свое время задумал красиво умереть и обратился к своему соотечественнику Умберто Нобиле с такой просьбой: отвезти его на дирижабле «Италия» на Северный полюс и оставить во льдах навсегда! (Просьба, естественно, была отклонена).
С Диксона время от времени поступали шифровки, касающиеся… книг, и начальник надолго запирался в своей комнатушке, составляя списки литературных произведений, подлежащих уничтожению! Подобные радиораспоряжения давались циркулярно, то есть для всей Западной Арктики, с ее портами, поселками, морскими и воздушными судами, десятками полярных станций (соответственно, из бухты Тикси или бухты Провидения аналогичные приказы распространялись на всю остальную Арктику).
«Проскрипционные» списки содержали перечень чем-то кому-то не потрафивших книг. При этом предполагалось, что не на этой полярной станции, так на другой, «крамола» сыщется и будет «сактирована» (сожжена, разорвана, изрезана). При мне в разряд запрещенных попал небольшой поэтический сборник лауреата Сталинской премии Иосифа Гришашвили, а случилось это вскоре после XX съезда партии. Я без труда уговорил Михаила дать мне книжечку на часок, чтобы уяснить, за какие грехи следует подвергнуть истреблению детище грузинского поэта-лауреата.
Конечно, там было полно «культовых» панегириков Сталину, однако внимание цензоров, скорее всего, привлек стишок, посвященный приезду в столицу Грузии ближайшего сподвижника вождя товарища Берии. Кажется, он завершался такими строками: «И пусть в Тбилиси твой приезд да славится, да здравствует!» Ей-богу, мне было совсем не жалко отдавать такое на истребление.
Как наш начальник поступал со списанными книгами? — Право, не знаю, могу лишь рассуждать на эту тему. Партийность, к счастью, еще не успела безнадежно укорениться в его честной и совестливой натуре. К тому же он, крестьянский сын и великий трудяга, вряд ли мог смириться с необходимостью столь варварского подхода к материальным ценностям, будь они плодом рук или плодом человеческого разума. По всей вероятности, он просто относил списанные книги на чердак жилого дома, куда никто, кроме него, никогда не заглядывал, и оставлял их там лежать «до лучших времен».
Самым преданным книгочеем был плотник дядя Саша Романов. Отработав смену, а то и две, на «расширении будки», натаскавшись брёвен и намахавшись топором, с раскалившимся докрасна лицом, отполированным морозом и ветром, дядя Саша каждый вечер после ужина степенно располагался в кают-компании. Не обращая ни малейшего внимания на шум, поднимаемый «козлистами», на ворчание поварихи и идеологические нотации парторга, он на долгие часы погружался в чтение. Несколько месяцев подряд плотник изучал Большую Советскую Энциклопедию, тома которой вот уже не один год доставлялись с оказией на зимовку. Он перелистывал страницу за страницей, внимательно вчитываясь в статьи об истории и исторических личностях. Шевеля губами, этот выходец из церковно-приходской школы на дореволюционной Вологодчине пропускал через себя колоссальный объём информации, и она полностью оседала в его редкостной памяти.
Было дяде Саше под пятьдесят, рост он имел под метр девяносто, силу богатырскую, характер спокойный и уживчивый. Он совершенно не пил спиртного, не курил, зато «выражался» виртуозно, всемерно щадя при этом уши наших женщин. На вопрос, есть ли у него дети, с достоинством отвечал:
— Есть, местами. Первую-от жену я похоронил ишо в тридцать втором годе, от ее мне сынок достался, дурным вырос, шельмец, без матери-от. От второго браку сынок и дочка живут где-то, при своей матери, опять же под Вологдой, на родине моей. Алимент высылаю, а чтобы видаться — нету. Ноне с Анной Терентьевной, моей благоверной, проживаем в Архангельске, я к ей после Отечественной кампании прибился, вместях на зимовках бывали, на мысу Желания, на мысу Челюскина, а сюда наладился уж без ей. Пусть, думаю, она в городе на хозяйстве побудет. Деток нам с ей Бог не дал.