— Я хочу, чтобы вы поняли, насколько серьезно положение вашего отца, — заговорил он.
До этого момента я еще надеялась, что наша любовь сможет спасти папу от смерти. Мы с Сэмми обнялись и расплакались.
— Надо привезти детей, — сказала я Грегу.
— А для них это не будет слишком тяжело? — обеспокоенно спросила Хельга.
— Если мы не привезем их попрощаться, они нам никогда этого не простят.
Рути по моей просьбе сидела с детьми у нас дома. Когда я сообщила ей новости, голос у меня дрожал. Я прошлась по коридору; было утро, и больница только-только начала просыпаться. Повсюду сновали медсестры и врачи. Они оживленно перекрикивались и шутили. Меня задело их веселье. В моей голове все крутился и крутился один и тот же вопрос: как я это переживу? Теперь я поняла, почему Мадж предпочла сойти с ума; иногда боль от потери так велика, что легче сбежать в другую реальность, чем ее терпеть.
Вскоре приехала Рути с детьми. На лицах Китти и Лео читалось горе, слишком сильное для их юных душ. Они с трудом сдерживали слезы. Мы столпились вокруг папиной кровати — просто стояли и ждали, как и советовал нам врач. Мы все понимали, что пришло время прощаться. Внезапно папа сел на кровати и стянул с лица маску. Оглянувшись, он радостно сказал:
— Всем привет! — словно мы просто пришли в гости, а он открыл нам дверь.
На какое-то мгновение я поверила, что он выздоровеет; но потом вспомнила, что перед смертью всегда наступают моменты улучшения. Папа оглянулся, будто пытаясь запомнить наши лица, лег на спину, закрыл глаза и, успокоившись, глубоко вздохнул. Он покинул нас, умер таким, каким был всю жизнь: спокойным и полным чувства собственного достоинства.
Не знаю, почему мне вдруг взбрело в голову взять ножницы и отрезать несколько серебристых папиных прядей. Может, то же испытывал и паренек из рассказа Ивана, когда хотел откусить нос своей мертвой возлюбленной? Я прижала к себе Лео и Китти. В эту секунду я, несмотря на невыносимую боль от потери отца, боль, которая будет терзать меня до конца жизни, поняла, что останусь с Грегом и никогда, как и предрекала ПП, никогда не вернусь к Ивану.
Глава двадцать четвертая
С Иваном я увиделась еще однажды. Прошло несколько недель после похорон. Кровоточащая рана немного затянулась и превратилась в обычную черную, бездонную, вечно ноющую дыру в груди. Просыпаясь каждое утро, я несколько секунд думала, что все хорошо, — пока не вспоминала, что в этом мире больше нет папы, и возвращалась к привычной боли. Мы похоронили папу через два дня после смерти, сказались наши еврейские корни. Евреи считают, что мертвецов нужно хоронить как можно скорее. Я всегда думала, что так делали из-за жары, которая царила в пустыне, но, как объяснила мне Рути, на самом деле существовало поверье, что душа умершего, вернувшись к Богу, стыдится своего бренного тела, оставшегося на Земле.
— Рождение детей, свадьбы и смерть — вот где религия всегда будет править бал, — заметил Сэмми, когда мы сидели в папиной квартире через несколько дней после похорон. Туда мы направились и из больницы; это место казалось нам самым уместным, ведь тут еще можно было почувствовать папино присутствие, притвориться, будто он еще жив. В квартире стоял запах его одеколона, крышка рояля была все еще откинута, а лучи весеннего солнца беспардонно освещали кружащиеся пылинки, не считаясь с нашим горем. В комнате было совсем тихо, словно клавиши рояля знали, что к ним больше никогда не прикоснутся папины руки. После похорон мы почти не вылезали из папиной квартиры. Рути приносила нам еду и вообще присматривала за нами, пока мы плакали и вспоминали Берти.
— Евреев иногда осеняют здравые идеи, — сказал как-то Сэмми. — Например, я понимаю, почему они рвут на себе одежду. Это помогает выразить внутреннее состояние. У меня вот тоже чувство, как будто меня разорвали. У тебя тоже? — В соответствии с еврейскими обычаями траура, Сэмми не брился и не обращал внимания на помятую одежду. Он выглядел так, как я себя чувствовала: брошенным сиротой. Совершенно не важно, сколько тебе лет, когда умирают родители, все равно накатывает одиночество и кажется, будто тебя бросили. Со смертью родителей во мне умерла частичка души, частичка моего детства, частичка меня маленькой. Они умирают, и больше некому рассказать, какой ты была в детстве, какое слово стало для тебя первым, какую игрушку ты любила больше всего. Все эти воспоминания умирают вместе с ними. Теперь я — ничья дочка. Мое родное гнездо разрушено; между нами с Сэмми и могилой больше нет старшего поколения.
В конце этой страшной первой недели Хельга вернулась в Германию, и мы снова стали брошенными сиротами.
— Вы ведь все понимаете, правда? — говорила она. — Мне нужно вернуться домой, к детям. Но я буду вас навещать. Мы навсегда останемся одной семьей.
Через пару недель мы с Сэмми приехали в квартиру, чтобы разобрать, рассортировать и разложить по коробкам папину завершившуюся жизнь. Там было и мое детство — запрятанные в глубины шкафов и пожелтевшие от времени дневники, коротенькие глупые записочки с признаниями в любви, которыми мы обменивались с папой. Он все это сохранил, аккуратно сложил в деревянную коробку и убрал в шкаф. Женщина, если ей повезет и она родится у хорошего отца, научится любви именно от него. Эти самые записочки чуть меня не прикончили; увидев их, я в очередной раз с пугающей ясностью поняла, насколько мне будет не хватать отца.
— Ты должна быть благодарна небесам, что у тебя вообще был отец, — сказала мне накануне ПП. Она стояла у меня на кухне и, вытянув руку, демонстрировала обручальное кольцо, которое подарил ей Джереми. — У меня и этого не было. — Отец ПП погиб, когда ей было десять. — Вот, держи, это тебе поможет, — добавила она и протянула мне конверт.
Внутри оказалось приглашение на оплаченный сеанс колонотерапии с самим Расой Растумфари, легендарным врачевателем. Конечно, ПП хотела как лучше, но неужели она всерьез полагала, что очистка кишечника поможет мне справиться с болью от потери любимого отца?
Сэмми нашел меня в спальне, где я рыдала над откопанной откуда-то фотографией. На ней были изображены мы с папой: я, лет четырнадцати, устроилась на стуле, положив голову ему на плечо. Папа улыбался, сидя вполоборота ко мне. Я помню, когда была сделана эта фотография — на следующий день после похорон бабушки Беллы. За несколько минут до снимка мы с папой рыдали в объятиях друг друга. Сэмми принес с собой картонную коробку, добытую все из того же шкафа. На ней красовалась наклейка с напыщенной надписью «Моя юность». Брат сел рядом со мной и начал копаться в собственном прошлом.
— Вагина Джинни Бест, — сказал вдруг он, достав что-то из коробки.
— Что-что? — не поняла я.
— Да вот, нашел фотографии. Снял вагину Джинни Бест. Вообще-то, строго говоря, не вагину, а вульву. Нам, кажется, тогда лет по девятнадцать было. Недурно смотрится, — протянул он, внимательно рассматривая снимки.
— Кто — вагина или фотография? — уточнила я.
— Обе. Из меня вышел бы неплохой фотограф.
Раньше Сэмми часами торчал в ванной, проявляя снимки, пока я нетерпеливо колошматила по двери.
— И что мне с ними делать? — спросил брат у меня.
— Послать ей? Выбросить? — предложила я.
— Хочешь посмотреть, прежде чем я от них избавлюсь?
— Лучше не надо, — улыбнулась я.
Этот эпизод немного развеял нашу тоску, так что, когда через несколько минут Иван пригласил меня на свидание, прислав сообщение на мобильник, я велела ему ждать меня в кафе на углу.
Все в жизни меняет вовсе не любовь, а смерть. Иван зашел в кафе, и я увидела, как он красив. Прекрасный незнакомец. Неудивительно, что я на него запала. Теперь, правда, наша связь заметно ослабла. Сначала мы оба не желали признавать, что пришли прощаться, и верили, что не обязаны это делать. Я сидела напротив Ивана и мизинцем гладила шрам на его брови, читая руками язык его тела, пытаясь запомнить его лицо.