— Конечно нет! — ответила я. — Ты единственная, кто об этом знает. Это все моя страсть к черному юмору. По этим ласковым кличкам я их хоть как-то различаю.)
Я не всегда была такой циничной. В двадцать восемь лет я стала самой молодой из дипломированных специалистов Британской ассоциации психотерапевтов и всегда была предана работе. Вот только в последнее время все будто бы поблекло и мне частенько стало казаться, что работаю я как-то механически.
Джина почти никогда не видит положительных сторон ни в людях, ни в жизни. Из-за нее я начинаю чувствовать себя прямо как какая-то Полианна[2]. Но в последнее время она была почти счастлива — собиралась замуж и пока не нашла ни одного изъяна в своем женихе Джиме, хотя, видит бог, она старалась. По ее же стандартам, она уже целых три месяца определенно довольна жизнью. Хотя в тот день на ее хорошеньком личике возникло какое-то околоджимовое выражение. Что-то случилось.
— Я тут думала… — начала она. Ничего хорошего такое начало у Джины не предвещает. — Это ведь все, конец. Я больше никогда не буду спать ни с кем, кроме мужа. Никогда не познаю восторг и таинство первого раза, первого поцелуя. Никогда не проснусь вместе с новым мужчиной и не испытаю чудо новизны.
Я хотела сказать: «Не глупите, он еще может умереть, или вы разведетесь, или вы ему измените», но промолчала. Вместо этого я вдруг поняла, что, о господи, да я ведь никогда не думала о браке с такой стороны. В это мгновение меня словно ударило по голове, и семя предательства зародилось у меня в груди.
Боюсь, до конца приема я не очень-то слушала Джину. Мне даже на секунду стало стыдно, когда я брала у нее чек, но только на секунду. В конце концов, я сполна отрабатывала эти деньги, разговаривая с ней по телефону после окончания рабочего дня и купируя ее ночные панические атаки. Так что я сидела, кивала головой и изучала стенку позади ее. Полосатые пузырчатые пятна, появившиеся на стенах от влажности, переполнявшей подвал, идеально соответствовали моему все крепнущему предчувствию беды. День, такой яркий и многообещающий всего несколько минут назад, теперь стал облачным и сырым. Солнце скрылось.
Никогда больше не ощутить на губах поцелуя другого мужчины? Что там писал э. э. каммингс по поводу того, как мы любим свое тело, когда его любит кто-нибудь еще? О трепете, о том, как «подо мной ты вся перерождаешься»? Я всегда обожала э. э., наверное, потому, что он умер в тот же год и день, что я родилась, — третьего сентября 1962 года. Для меня, подростка, это было пугающим совпадением, полным мистического значения. Я считала, что между нами существует какая-то необыкновенная духовная связь. Какое-то время я даже думала, что его душа, покинув тело в 1.15 утра, перелетела прямиком в меня, как только я появилась на свет в 3.23. Двух часов душе вполне достаточно, чтобы попасть с Восточного побережья США в Чэлк-Фарм в Лондоне, разве нет? Больше же всего я любила э. э. за наплевательское отношение к заглавным буквам и правилам грамматики. Вот от чего, от чего, а от грамматики мне никогда не удавалось ускользнуть. Хоть я и пыталась, особенно в стадии «душа э. э. каммингса живет во мне, и когда-нибудь я стану величайшей из живущих на свете поэтесс». Но мисс Титворс, наша учительница английского, была помешана на соблюдении правил пунктуации. Она даже заставляла нас проговаривать их вслух. «Мисс Титворс запятая можно запятая пожалуйста запятая выйти знак вопроса». Это служило неиссякаемым источником для всевозможных шуточек, которыми мы с девчонками делились во время перекуров в туалете. «Мисс Титворс запятая сколько ворса на ваших титьках знак вопроса».
А сейчас, сидя у себя в кабинете, я только и могла думать: и это все знак вопроса. На веки вечные одно и то же? После ухода Джины я отправилась прямиком к холодильнику, мрачно обозрела его недра и так же мрачно принялась общипывать сыр и холодное мясо, словно овца с синдромом дефицита внимания. Мне необходимо было хоть чем-то заполнить разрастающуюся пустоту неизменности будущего, с перспективой которого я столкнулась. Конечно, я как никто знала, что еда это вовсе не любовь и все такое, но как и не у всех дантистов прекрасные зубы, так и не у всех психотерапевтов крепкая психика.
Вернувшаяся Китти смогла лицезреть, как я с виноватым видом загребаю творог «Филадельфия» указательным пальцем из коробки и пью апельсиновый сок прямо из пакета.
Обоим моим детям я всегда долбила, что эти два преступления особенно жестоко наказуемы.
— Черт, а нам ты так делать не разрешаешь! — возмутилась Китти.
— Во-первых, это не предназначалось для твоих глаз, а во-вторых, не чертыхайся, — вяло отмахнулась я. — И вообще, ты почему не в школе?
Китти издала тяжкий вздох и закатила глаза. Я всегда считала, что такое проделывают обычно после наступления переходного возраста, когда глупость родителей особенно поражает. А она еще должна была безоговорочно меня обожать и думать, что я никогда не ошибаюсь.
— Я же говорила утром, что у меня живот болит, — упрекнула она меня, — но ты заставила меня поехать в школу, и мне там стало плохо. Беа меня оттуда забрала.
Все это время Беа, не очень-то скрываясь, шумно слонялась за кухонной дверью. Теперь она вошла и одарила меня укоряющим взором.
— Спасибо, Беа. Ты сказала папе, что у тебя живот болит? — спросила я, втайне мечтая свалить все это на него. — Это ведь он у нас врач.
— Мам, ты же знаешь, папа заметит, что что-то не так, только если у меня голова отвалится.
— Бедная крошка. — Я притянула Китти к себе и обняла.
Как только я взяла на руки своего первого ребенка, то сразу поняла, что мне нравится быть мамой. Даже теперь я иногда по ночам убаюкиваю себя, прокручивая в голове моменты их рождения, этот драгоценнейший из всех фильмов на свете. Мне нравилось, как сладко от них пахнет молоком, нравилось носить их у себя на груди, словно любимую брошку. Я любила целовать их в заднюю часть шеи, куда приходилось зарываться носом; да я и сейчас люблю это делать. Любила засовывать их крошечные ножки целиком себе в рот. Китти до сих пор разрешает мне покусывать ее ножки и расцеловывать ее со всех сторон, да и Лео для пятнадцатилетнего довольно уступчив, особенно когда никто не видит. Я дразнила их, рассказывая, как много лет назад заставила подписать со мной договор, согласно которому оба ребенка, вне зависимости от возраста, обязаны пожизненно терпеть мои поцелуи и объятия.
Я соблюдаю договоренности. Может, это и старомодно, но, выходя замуж за мистера Ворчуна, их отца, я всерьез поклялась быть с ним честной и хранить верность, пока смерть не разлучит нас. Я пару раз немножко флиртовала и целовалась, но вообще-то никогда ему не изменяла. А вот недавно поймала себя на том, что заигрываю с единственным своим другом-мужчиной, закоренелым гомосексуалистом.
— И чем мы, девушки, так тебе не нравимся? — как-то спросила я у него.
— Вы просто недостаточно… ну… волосатые, вот.
— Это легко исправить, особенно если мы перестанем брить ноги и выщипывать усики, — запротестовала я.
Слова Джины о том, что ей никогда больше не доведется спать с другим мужчиной, так и звенели у меня в голове. Мне казалось, что я задыхаюсь. Что делать? Неужели я до самой смерти буду заниматься сексом только с Грегом? Но не могу же я завести любовника… Я считала, что раздеваться перед незнакомым человеком после сорока лет просто нельзя. Разве это еще не запрещено законом? Ладно, муж может видеть меня голой, если это так уж необходимо. В конце концов, именно он несет ответственность за мое не столь подтянутое после родов тело, так что, выхаживая перед ним обнаженной, я испытывала странное удовольствие. Словно кричала: «Посмотри, ублюдок, что ты сделал с моим телом!» Но кто-то совсем чужой, совсем новый, это просто… невозможно, вот какое слово подходит тут больше всего.
— Ты ведь не думаешь, что я зануда, правда? — спросила меня Рути, когда чуть позже мы, откинувшись на диване, как римляне, уничтожали обед.