Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Дело в том, что, возвращаясь из театра, папа и мама всегда приносили мне сюрприз.

Слово «сюрприз» так же связано для меня с театром, как «спектакль» и «бинокль».

Я специально вывешивал на спинку кровати свой длинный шерстяной чулок, и утром в нем каким-то таинственным образом оказывался «сюрприз». Чаще всего это была большая шоколадная бомба в серебряной бумаге, легкий, пустой шар, в котором, собственно, и болтался самый «сюрприз» — колечко или сережка, завернутые в цветную бумажку.

Появление бомбы в чулке производило на меня впечатление чуда. Вечером был чулок: пустой, плоский, совершенно неинтересный чулок. А утром вдруг в нем уже висел большой шар. Я просовывал в чулок руку и извлекал сюрприз.

Как он туда попал? И когда?

Вот только папа и мама собирались уходить, — и бац! — уже утро, они еще спят, а «оно» уже там!

Я прекрасно понимал, что ночью они возвращались из театра и клали сюрприз в чулок.

Но что такое эта таинственная штука — ночь? Вечер — это еще понятно: лампа в столовой, бьют часы, в блюдце сладкого чая совершенно отчетливо отражается, качаясь, яркий абажур, даже шар с дробью над ним, неодолимый сон заводит глаза, и нет никаких сил держать их открытыми, и несут на плече в кроватку, стаскивают башмачки на пуговицах… Но что такое «ночь»? Я никогда ее не видел. Я всегда спал крепко, и ночь для меня проносилась, как секунда. Закрыл глаза и открыл глаза. Вот тебе и ночь прошла!

Сколько раз я старался не спать, дожидаясь того непостижимого мига, когда пустой чулок вдруг наполняется сюрпризом.

Однажды даже проснулся среди ночи. Что же я увидел?

Я увидел пустую, страшную комнату, коричневые букеты обоев и красный желатиновый ночник на ореховом комоде. «Их» не было. Я потрогал чулок. Он был пуст. Я еле дотянулся щечкой до подушки, и тут же настало утро.

Я торопливо вскочил.

«Они» уже лежали в своих кроватях. Они спали. Но мне показалось, что у мамы приоткрыт один — узкий, блестящий, черный, любопытный — глаз. Отец во сне улыбался и даже как будто пофыркивал, сдерживая смех.

В страшном беспокойстве я потянулся к чулку. «Оно» было там. Чудеса! Когда они успели?

Я извлек из чулка большую легкую бомбу и, даже не имея терпения как следует содрать серебряную бумагу, сломал ее. В середине, среди шоколадных обломков, я обнаружил завернутую в бумагу латунную свинку с колечком на спине.

Тотчас я весь измазался мягким театральным шоколадом.

Однажды мама и папа собрались раньше обыкновенного. Я услышал новое слово — «лекция». Они шли на лекцию. Это скудное слово «лекция» сразу же мне не понравилось.

Утром в чулке я не нашел шоколадной бомбы. В чулке болтались два английских галетика. Я их сразу узнал. Это были галетики из нашего буфета.

Отец и мать сконфуженно спали.

Я сделал вид, что очень обрадован галетами, которых терпеть не мог. Я их съел с горьким чувством разочарования, и пресные крошки сыпались в мою теплую постельку.

Но до сих пор я обожаю театр, имеющий для меня теплый вкус шоколада, и ненавижу лекции — пресные и сухие, как старые галеты.

1934

Театр*

В первый раз я попал в театр, когда мне было лет восемь. Разумеется, это был дневной спектакль. Почему-то отец выбрал некий дешевый, второразрядный «Новый театр», известный тем, что раз в год обязательно горел, потом долго стоял посередине скучной торговой площади, заброшенный, обугленный, обнесенный временным забором, пока его, наконец, опять не ремонтировали. После каждого ремонта он становился все хуже и беднее. Он имел вид убогий, совсем не театральный, — скорее, какой-то манеж.

Мы пошли однажды серым и холодным утром в этот театр.

Внутри он оказался еще беднее, чем снаружи.

У нас были билеты на галерку, и наши места оказались на деревянных длинных скамьях, где-то совсем сбоку. Сверху я смотрел в полупустой и слабо освещенный газом, полный дневных теней зрительный зал, узкий и глубокий, как ящик. Меня взволновала противоестественная смесь вечернего и дневного освещения. Вечернего — в зале, дневного — в холодном и грязном фойе, из окон которого виднелось серое небо и давно не крашенные крыши.

Спектакль был сборный. Я смутно помню один акт из оперетки «Гейша». Какие-то зеленые кусты, кудряво вырезанные из крашеного картона и симметрично расставленные на обширном неопрятном дощатом полу сцены. В зеленых кулисах, среди ветвей полотняных деревьев, наклеенных на сетки, толпились, прячась от публики, актеры в костюмах и пожарные в касках, мундирах, с топориками в руках.

Была какая-то «фанза». Со сцены, едва только подняли занавес, стало дуть ужасно пыльным, холодным ветром.

Ходили, подняв вверх указательные пальцы, и приседали друг перед другом китайские мандарины с косами, танцевали гейши с длинными шпильками в черных лакированных прическах.

Отец очень беспокоился за мою нравственность и нервно поерзывал в своем вычищенном бензином сюртучке рядом со мной на неудобной боковой лавке. Беспокоился он совершенно напрасно. Я ничего не понимал, да ничего неприличного, вероятно, и не было. Было только холодно, неудобно и скучно.

В следующем отделении показали модный танец «серпантин».

На сцену явилась дама в белых одеждах, с длинными крыльями — продолжением рук.

Сделали темноту и белую женщину стали освещать волшебным фонарем. Она подняла, распустила свои руки-крылья и стала ими двигать. Это была огромная бабочка, волшебно меняющаяся в цвете.

Синий, зеленый, желтый, фиолетовый, алый — все желатиновые цвета волшебного фонаря проходили по трепещущей, веющей материи фосфорических крыльев.

А в темноте на пианино в это время наяривали модный вальс «Дунайские волны».

Но настоящий театр — театр-сюрприз, театр-шоколад — был совсем другой.

Это был знаменитый одесский городской театр. Синяя раковина его крыши издали виднелась в теплом дыму вечернего города, как бы венчая его венцом оперного искусства.

Заранее покупал отец билеты. Чаще всего он покупал их у барышников, то есть у тех странных, в высшей степени таинственных и даже несколько преступных личностей в каракулевых шапочках, надвинутых на неистово сверкающие глаза, которые прогуливались как ни в чем не бывало среди аркад и гранитных скульптур фасада.

Билеты лежали, вчетверо сложенные, в каком-то боковом отделении потертого отцовского портмоне, в том самом заветном отделении, где лежали пожелтелые и на сгибах истлевшие странные бумажки, очень-очень необходимые, — не дай бог потерять, — носившие всеобъемлющее наименование — «квитанции».

Театральные билеты, несомненно, принадлежали к семейству квитанций, — эти тонкие, разноцветные бумажки с купонами, штемпелями и марками ведомства императрицы Марии Федоровны, где был изображен зобатый пеликан, питающий своих птенцов, высунувших алчные клювы из гнезда, знаменующего собой официальную нищету сиротства.

Театр был — совершенно очевидно — выдающимся явлением: к нему имела прямое отношение сама Мария Федоровна. Я готов был представить ее печальную и роскошно одетую, собственноручно наклеивающую свои царственные марки на билеты, которые без этих марок были недействительны.

Ужасное слово — «недействительны».

Это слово страшной угрозой висело над всем непрочным существованием тоненьких, почти прозрачных театральных билетов.

Без марок императрицы они были недействительны. Без контрольных купонов они были недействительны. Без числа, месяца и года они были недействительны. На другой день после спектакля они были тоже недействительны, хотя дирекция и оставляла за собой право заменять в случае болезни исполнителя один спектакль другим.

Дирекция была неумолима. Несомненно, к дирекции имела отношение старая царица.

О, эта поездка в театр!

Туда — на конке; оттуда — на извозчике, который ломил ввиду позднего часа чудовищные деньги — шесть гривен, хотя конец был не очень большой. (Обычные шестьдесят копеек в применении к ночному извозчику превращались в пахнущие кожей и лошадью «шесть гривен».)

94
{"b":"180233","o":1}