Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я молча беру по очереди ее холодные, как лед, руки, вытаскиваю из карманов и надеваю на них свои меховые перчатки. Она вертит перед глазами свои руки, ставшие огромными.

— Как у великана. Не знаю теперь, куда их девать.

— Только не потеряйте. Вам бы их, собственно говоря, следовало эти перчатки привязать тесемочками.

— Госссподи! Да перестаньте вы наконец смотреть на меня, как на маленького ребенка. Уверяю вас, что я уже совсем взрослый человек. Вы меня только мало знаете. Дайте ваш стек.

Я закуриваю другую папиросу, вытащив ее из походного кожаного портсигара, висящего на тонком ремешке поверх шинели, а в это время она, вытянув мой стек перед глазами, усиленно смотрит вверх на луну и щурит то один глаз, то другой. Луна отражается синими огоньками в ее черепаховом гребне, на металлической рукоятке стека, на пуговицах шубки. Наконец она отдает мне стек и спрашивает:

— Послушайте, вы не можете мне сказать, почему если вытянуть стек на уровне носа, закрыть правый глаз и смотреть пристально на луну, то она будет с левой стороны, а если зажмурить левый глаз, то она будет с правой стороны?

Я долго смотрю на Верочку, и мне почему-то хочется ее поцеловать.

— Вы прелесть!

— Мерси. Почему это вы вдруг решили?

Сегодня она похожа на девушку с английской открытки.

— Так. В вас есть что-то в высшей степени великобританское.

— В каком смысле? — высокомерно спрашивает она.

— Во всяком.

— Мне кажется, вы ошибаетесь. Многие говорили, что я похожа на английскую головку. А Великобритания здесь ни при чем.

— Верочка, родная моя! Побойтесь бога. Ведь Англия это, в общем, то же самое, что Великобритания.

Но Верочка после моего фиктивного отъезда на фронт решительно мне не верит.

— Да, как же! Расскажите кому-нибудь другому. Англия это одно, а Великобритания — другое. Верно? Нет? А почему у вас глаза блестят?

Я молча улыбаюсь.

— Да что вы меня все время разыгрываете! Я отлично знаю, что Англия это Англия, а Великобритания совсем другое, где-то около Аляски.

— Ладно. Пускай будет возле Аляски. Ей же хуже. Хай буде федеративная республика.

— Что?

— Республика, говорю.

— Какая еще там республика?

— Федеративная.

— Не понимаю ваших намеков, — пожимает плечами Верочка. — Это вы просто начитались газет.

Мечтательно закинув голову, она смотрит на луну. Я бросаю окурок и давлю его сапогом.

— Пошли?

— Подождите, — говорит она, о чем-то упорно думая.

— О чем вы думаете?

— О вас.

— Именно?

Она смотрит на меня молчаливо и медленно проводит кончиком языка по губам.

— Татьяна то вздохнет, то охнет, перо дрожит в ее руке, облатка розовая сохнет на воспаленном языке, — говорю я.

Она не отвечает. Потом ее голова ложится ко мне на плечо, стек валится на песок, и я целую Верочку в губы — теплые, нежные, безвольные, солоноватые от моря, и сквозь них слышится холодок зубов. От Верочкиного лица свежо пахнет цветочным мылом, а от волос мускусом. Ее лицо прижимается к моему, и я чувствую у себя на щеке щекочущий трепет ее сухих ресниц. Наконец она освобождается из моих объятий, спрыгивает на песок, поправляет гребенки и говорит шепотом:

— Пойдем.

— Знаете… Посидим еще.

— Уже полчаса прошло, — лукаво говорит она.

Я вздыхаю, подбираю с песка отсыревший стек, беру Верочку под руку, и мы той же дорогой поднимаемся вверх. Она прижимается к моему плечу, изредка покашливает. Я курю. Некоторое время мы молчим. Наконец она произносит мое имя:

— Павлик…

— Что, дорогая?

— Скажите что-нибудь.

— Что прикажете вам сказать?

— Что-нибудь очень, очень хорошее.

— Серьезное?

— Конечно.

— Сколько будет А плюс В в квадрате?

— Госссподи, да отстаньте вы от меня с вашей алгеброй, — с тоской говорит Верочка.

И дымка любви, окутавшая нас на десять минут, тает.

— Итак, — говорю я, — значит, сегодня мы с вами видимся в последний раз. Завтра я еду.

— Пожалуйста, не врите. Никуда вы все равно не уедете. Я вам не верю.

Мы подходим к воротам. Полночь горит белым, ледяным пламенем. Вокруг пустота и страшная тишина. Мы как бы находимся в самом центре циклона, на мертвой точке. Где-то вокруг нас мчится ночь, полная смерти и ужаса. Но я ее совсем не ощущаю. Я ни о чем не думаю. У меня на сердце тихо, холодно, неподвижно, как у мертвого. А может быть, я и есть мертвец. Может быть, меня уже давно убили где-нибудь под Сморгонью или на Стоходе. Может быть, под Дорна-Второй.

Я звоню дворнику, и мы молчим. Верочка нерешительно смотрит на меня, в мое мертвое лицо и, видимо, хочет о чем-то спросить, но боится. Слышатся шаги дворника и звон ключей. Я кладу в грубую ладонь две синие марки по гривеннику каждая — двадцать копеек.

— Ну, Верочка, до свиданья. Давайте перчатки.

Она протягивает мне обе руки, я стаскиваю с них перчатки, нагревшиеся в середине, как птичьи гнезда, и целую по очереди маленькие нежные ладошки.

— Послушайте, — пересиливая нерешительность, спрашивает она, — это правда, что Великобритания и Англия одно и то же? Только не врите.

Я улыбаюсь и говорю с таким видом, будто хочу соврать:

— Конечно, правда.

Она глубоко вздыхает.

— Вот, ей-богу, что за человек: никогда не разберешь, когда вы смеетесь, а когда говорите правду. Это у вас смешалось, как соль с сахаром.

— И с перцем.

— Много о себе думаете. А в общем, вы заноза, и я вас терпеть не могу. Ну, родной, приходите же скорее.

— Если…

— Если что? — Ее лицо взволнованно. — Если что?

— Если не убьют…

1917

Человек с узлом*

Я в последний раз затянулся и бросил папиросу. Окурок ударился об землю, вспыхнул и рассыпался красными искрами. С моря подул ветер и погнал по земле угольки. Потом они один за другим погасли, и только последний, самый большой, все еще продолжал бежать, подпрыгивая по кочкам. Но скоро погас и он. Судя по звездам, до смены оставалось еще часа два.

Я был влюблен, и спать мне не хотелось, но бессонная ночь утомляла, и мысли уже потеряли свою плавность, остроту и приходили в голову, странно путаясь, обрываясь и меняясь. Мне хотелось, чтобы поскорее рассвело, кончилось дежурство и настал день. Мне поскорее хотелось увидеть ее. Моя любовь к ней была в том счастливом и лучшем периоде, когда уже не остается ни сомнений, ни колебаний, а только одна огромная нежность и томление. Мы еще не объяснились, но я медлил, и мне доставляло какое-то тяжелое наслаждение молчать и видеть, что с каждым днем ее глаза становятся все темнее и нежнее. Я боялся сказать ей это простое и обыкновенное слово «люблю» не потому, чтобы я сомневался в ней, и не потому, что моя любовь была понятна и без этого слова, а потому, что настоящее было так удивительно прекрасно в своей неопределенности, что становилось страшно одним словом нарушить его. Будущее могло быть сильнее, лучше, больше, но я знал и чувствовал, что нежнее и светлее настоящего оно быть не могло. Поэтому я молчал.

Послышались шаги, и в воротах дачи, где я караулил сарай с гвоздями, за противоположным деревянным забором, на звездном небе показалась фигура. Это был часовой соседнего поста Крейдич. Рядом с его головой и выше торчал большой острый нож японской винтовки.

Он кашлянул.

— Что, уже три часа есть? — спросил он.

— Не знаю. Должно быть, есть. Еще долго стоять. А что, надоело?

— Чего там надоело. Я так… Папироски не найдется?

Я сказал, что найдется, подошел через ворота и дорогу к забору и протянул коробку. Он выбрал папиросу, размял ее пальцами, вставил в усы и, сделав руки ковшиком, стал закуривать. Вспыхнувший огонек выхватил из темноты скуластое лицо, наморщенный лоб, клочковатые усы и черный деревенский картуз, надетый козырьком на ухо. Потом часовой потоптался на месте. Видно, ему было неловко уходить сейчас же после того, как он закурил мою папиросу.

28
{"b":"180233","o":1}