Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Во дворе затараторил автомобиль.

Четыре огня катодного радиоприемника все ярче и ярче, по мере наступления тьмы, пульсировали в дальнем углу лаборатории. Черные молнии диаграмм и барометрических записей окружали профессора, как счастливого Прометея. И лысая голова Ленина, так неожиданно уместная именно в этой белой комнате, застенчиво щурясь, почти высовывалась из простой еловой рамы, с любопытством и восторгом наблюдая и пытливо оценивая делающуюся здесь работу.

Мы вышли во мглу. Автомобиль с зажженными фонарями тронулся на тормозах вниз. Помощник шофера почти лежал на подножке, вглядываясь в дорогу. Жидкий свет ацетилена, едва пробиваясь сквозь молочную, безвыходную тьму, круто спускался по обрывистому кустарнику, ведя за собой, как на поводу, машину. Было темно и холодно. Но чем ниже, тем становилось светлее и мягче. Туман и ветер уходили вверх: они уже едва касались наших шляп. Крым, лежащий глубоко внизу, прояснился вдруг, как смуглый персик, бережно освобожденный из шелковистой бумаги. Вечернее море занимало полмира; лимонная луна широко, но еще слабо золотила его васильковое поле. Райская теплота земли, полная запахов трав и деревьев, — голубая теплота остывающих мысов подымалась вместе с уровнем моря по сказочно растущим стволам неузнаваемого леса, она обступала сухой паутиной папоротника, зажигалась электрическими каплями светляков; ее проносили мимо нас на войлочных шляпах экскурсанты, идущие с молодыми песнями в гору, чтобы с вершины Ай-Петри увидеть восход солнца, о ней гремел невидимый в чаще поток, ее славили стеклянным бульканьем перепела.

В Ливадии часто и чисто били в колокола к ужину. Уже была синяя ночь. Триста ювелирных огней Ялты, высверленные в подошве горы, горели перед ними, и столько же огней отражалось в море, плюс тридцать изумрудных и рубиновых сигналов турецких фелюг, плюс семь великолепных вздвоенных огней входящего в порт парохода «Ленин», из которых два топаза были топовые, плюс фотографически-красное окошечко мигающего маяка. Теплая густая пыль висела на черных кипарисах вокруг кинофабрики, охваченной нестерпимыми прожекторами ночной съемки.

Стало почти жарко. Степан Васильевич распахнул пальто. Я увидел на его груди два ордена Красного Знамени. Он наклонился ко мне. Его лицо было все еще замкнуто. Мы катили вдоль моря. По набережной шла тесная толпа. В тирах вспыхивали синие язычки монтекристо и рушились мишени. Разноцветные сиропы, воспламеняя жажду, горели в распахнутых буфетах. Ночные бабочки кружились над грудами прекрасных фруктов в местных магазинах.

— Как вы думаете, — сказал Степан Васильевич, — оттуда в хорошую погоду видать Перекоп? — Он кивнул головой назад.

Я обернулся и не успел ответить. Лицо его вдруг открылось.

— Это профессор выпускает из банки свои тучи, — сказал он.

Темные горы стояли за нами, мерцая зарницами золотых очков. С их хребта сползали тучи. Одна за другой они отрывались, как льдины, и плыли по ясному небу, почти достигая безукоризненной луны. Наконец, они достигли ее и обступили со всех сторон ледовитым океаном.

Перед витриной аптекарского магазина стояли люди, тревожно наблюдая падение барометра.

Угол моря еще был яркого розово-зелено-синего цвета серебряной шоколадной бумаги. По мерцающему его полю длинной тенью прошла моторная лодка. Луна зашла за тучу. Небо стало мраморным… Море померкло. Я посмотрел в лицо Степана Васильевича. Оно было замкнуто и темно, как море.

Машина остановилась.

1927

Актер*

У дверей трактирчика стоял длинный автомобиль с погашенными фарами. Из открытых настежь окон слышался хриплый голос певца. Звуки гитары и смех сопровождали каждый куплет. Я вошел и увидел картину, поразившую меня бесподобной своей живописностью. Посредине комнаты пел и представлял человек.

Это не был профессионал, бродячий комедиант и бездельник из породы тех, что, сладко закатив глаза, поют под гитару «Санта Лючия» на палубе неаполитанского пароходика, бегущего по купоросовой воде из Сорренто на Капри, а потом, фатовато играя коралловыми брелоками, обходят иностранцев, собирая в пропотевшую барсалину бумажные лиры. Это был веселый любитель, шофер по профессии, бескорыстный остряк, душа общества, комик-эксцентрик и импровизатор.

Он стоял посредине комнаты с большой гитарой в руках, слегка пьяный, возбужденный в равной степени вермутом и успехом, юмористически подмигивая зрителям. Поверх брюк на нем весьма условно болталась наспех сымпровизированная зеленая юбка. К носу была каким-то образом пристроена винная пробка.

— Смотрите, смотрите, он показывает попа, — закричал мокрый от пота и слез незнакомый человек и, схватив меня за плечо, вдруг затрясся в приступе гомерического смеха. — Смотрите… Мадонна… Можно сойти с ума… смотрите, какая каналья этот поп… Он исповедует хорошенькую синьорину… и у него… смотрите… у него… ха-ха-ха…

Он сделал фривольный жест и, окончательно уже истощив способность смеяться, затопал в бессилии ногами.

За цинковым прилавком бара качался от хохота хозяин. Столы были отодвинуты к стенам.

Зеленая юбка, изображавшая сутану, то и дело падала, и актер стыдливо ее подхватывал. В то же мгновение он ронял пробковый нос. Он подымал к небу лицемерные глаза и гнусавил нечто божественное под хриплый аккомпанемент гитары. Я никогда не видел ничего смешнее и злее.

Поздние посетители с дешевыми соломенными шляпами на затылках валились праздничными галстуками в мокрые клеенки столов. Они колотили, корчась, друг друга в спины загорелыми кулаками, рыдали от смеха, опрокидывая локтями плетенки кьянти: вино текло на пол. Это была самая благодарная аудитория в мире. Некоторых посетителей я узнал. Один из них был каменщик-поденщик, починяющий против нашей виллы шоссе. Ежедневно с шести часов утра и до восьми вечера он сидел в проволочных решетчатых очках, с молотком в руках, в белоснежной пыли над кучкой щебня. Другой был рыбак, застенчивый юноша с нежным лицом и прекрасным голосом.

Даже стены и те, казалось, были мокры от пота и слез, и электрическая лампочка провинциального багрово-оранжевого накала ходуном ходила под потолком, каждую минуту готовая, не выдержав смеха, брызнуть и рассыпаться всеми своими мушиными точками прямо на очаровательную головку молодой матери, дочери трактирщика и доброй католички, конечно, которая сидела, качаясь, на табурете с плетеным сиденьем и плакала от смеха над своим уснувшим ребенком. Потом шофер изображал толстого англичанина, пьяницу и обжору, пожиравшего горы растащюты с помидорами.

Я выбрался на совершенно черное шоссе, под замечательные итальянские созвездия и, улыбаясь, побрел домой. На половине дороги меня нагнал автомобиль.

— Алло! — закричал мне шофер. — Вы не встречали по дороге карабинеров? — и затормозил машину.

— Нет, — сказал я.

— Дурак хозяин, — пробормотал шофер, возясь с рычагами (я узнал его — это был импровизатор). — Дурак хозяин! Всюду ему мерещится полиция… старый осел… А ревидерчи, синьор!

Нестерпимый свет фар полоснул по глазам, вырвал из тьмы зеленые жалюзи чьей-то виллы, макушку пальмы, кусок каменного забора, сплошь поросшего ярчайшими анилиновыми цветами, — всю эту ночную итальянскую бутафорию, — затем упал на шоссе: оно стало меловым. Синенький, пульсирующий электрический огонек вспыхнул над коленями шофера, и автомобиль, обогнув горку щебня, скрылся за поворотом шоссе, словно ушел за кулисы.

Рапалло, 1927

Море*

Было не более пяти часов утра. Солнце только что взошло. Поеживаясь от утреннего холода, молодые люди прошли через совершенно пустой, еще синий от ночных теней город и спустились по гранитной лестнице в порт. Голуби на молу клевали кукурузные зерна. На площадке яхт-клуба холодно горела на солнце серебряная шоколадная бумажка. Широкий свежий ветер дул с моря, разводя темно-лиловую зыбь, тронутую резким глянцем. В гавани спали высокие пароходы. На бакенах сидели отяжелевшие от росы чайки. Под эстакадами, за пакгаузами, среди неподвижных вагонов, на путях и стрелках еще гнездилась ночь. Она неподвижно смотрела обессиленными огнями электрических лампочек.

81
{"b":"180233","o":1}