Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Идем.

Не нужно было говорить — куда: куда же сейчас можно идти, как не туда, опять вниз, в порт?

Еще издали мы увидели: шло волнами темное море голов — и гудело:

— А-а-э-э-э…

Бросали вверх шапки, махали руками. Уж можно теперь разобрать — кричали тысячи голосов:

— Е-э-едут, едут, е-э-э…

Мы ли протолкались, или нас вынесло — но только оказались мы скоро у самой воды, на краю набережной. Теперь ясно было видно: от броненосца, резко белого, шел к берегу, к нам, как чайка — легкий и острый — катер. Вот уж можно разглядеть и белые голландки матросов и лица. Пристают.

— Ур-рр-а-а-а-а! — заревело сзади.

Нахлынули, бросились вперед, как бешеные лезли на плечи, куда-то вверх — надрывались: ура-а-а!

Я оглянулся. Высокие железные столбы фонарей были увешаны людьми, — как они взобрались в секунду? — люди махали белым, в воздухе — туча фуражек, шляп. Матросы на потемкинском катере раскрывали рты — тоже, должно быть, кричали, их не было слышно.

Да, матросы, те самые, так близко, внизу. И почему-то отпечатывается навсегда физиономия одного — такая лукавая хохлацкая рожа, со спущенными вниз светлыми льняными усами.

Хохол на катере влез на мостик и замахал рукою: чтобы затихли.

И так же, как он, замахали рукою десятки людей на набережной, вскакивали на тумбы, кричали: «Ти-и-и-ше, тише!» Удивительно: оно сейчас же утихло — это раскачавшееся, напряженное людское море. Утихли, вставали на цыпочки — услышать хоть одно слово. Все знали: то, что теперь услышат — это будет решительное, страшное.

Матрос на потемкинском катере почесался и сказал:

— Вот бы… это самое… Провьянт нам нужен. Провьянту принесли бы — это вот да…

Так это было неожиданно-житейски, так просто. Засмеялись облегченно:

— Провьянту им неси! Харчей, говорят…

— Сразу матросы — это мы все. Что ж, такие же люди: харчи, вот, нужны им. Правильно.

Катер слегка покачивало. Матросы придерживались багром за сваю. Из толпы очень быстро, как будто всю провизию носили с собой в карманах, начали подтаскивать к берегу кулечки картофеля, булки, колбасу, какие-то неизвестного содержания свертки. Бросали вниз, матросы ловко ловили.

— Будет, будет, спасибо!

Опять влез на мостик хохол с опущенными усами, сложил руки рупором и закричал:

— Братцы, солдатика бы нам теперь! С солдатом нам поговорить надо. Пехотного нам.

Зашевелились, потеснились, выперли кого-то вперед. Я узнал все того же самого рябого солдатика. Рябой подошел, прислонился пузом к перилам и неповоротливым, медленным споим языком начал переговоры, отнюдь не стесняясь присутствием публики.

— Воны побижалы за епутатом нашим, у казарми. Так я усе равно вам можу сказать…

— Ну, что у вас, братцы, как? — это снизу, с катера.

— Да что ж, розно. Наши-то сгодятся… А вот такие-то — хай им черт — сукины сыни…

Солдат называл какие-то полки, казармы, орал, чтобы внизу было слышно. И снизу в ответ тоже орали. А кругом слушали. Так это все просто.

Запыхтела машина на катере, матросы замахали бескозырками:

— Прощайте, братцы. Спасибо!

Опять — ура, дикий, восторженный рев, повисшие на фонарях люди, взлетевшие вверх шапки.

Мы с Григорием Васильичем не существовали: нас носило куда-то вправо и влево, выбрасывало к перилам, втягивало опять в самую гущу. Толпа двигалась, переливалась, шла волнами. Почти видимая глазом — над людьми оплотнела тучей напряженная восторженность — и ждала как-то, чем-то пролиться. Опять завиднелись ораторы там и сям. Но этого было теперь уже мало, это было не то, туча все росла, сгущалась.

И вот, где-то слепа, всплеснуло новое ура. Катится, растет, как первая волна в шторм, ее уж догоняет другая, третья. Уже ничего не слышно — только штормовой, восторженный рев, и с этим ревом сплетается прерывистый, набатный, жутко-веселый голос пароходного гудка.

Совсем уже около Нового мола виден огромный черный пароход: его тащит на буксире потемкинская миноноска. Пароход полон людей. На мостике красные флаги, десятки рабочих. Все машут шапками, приветствуют берег гудками. А берег мечется и бешено, исступленно кричит: ура.

Какие-то сведущие люди объясняют, что «Потемкину» нужен был уголь. «Ну, вот — пришла эта самая потемкинская миноноска, взяла на буксир угольщика и потащила: угольщик что ж может против миноноски? Теперь „Потемкин“ с углем — теперь наше дело — вира!»

Пароход ушел. Шесть часов. Солнце печет из последних сил. Люди задыхаются, из последних сил ждут — что-то еще должно случиться, должно!

Мы с Григорием Васильичем вернулись на пароход ужинать. Так странно было сидеть в тихой и уютной кают-компании, когда там — на берегу… Да, бог знает, что там: там может быть теперь самое неожиданное, самое удивительное…

Садилось солнце, красное, дикое, немое. Мы опять подходили к Новому молу. Какие-то крики… Нет, не такие: раньше были — как ливень, как лес. А теперь — отдельные, резкие, режущие, каркающие, вороньи.

Под эстакадой стоял мужичок с грязным ведром — что-то продавал. Не поняли сначала.

— …Хоть для почину купи-ите! За три гривенника все ведро. Ну, за двугривенный! Шампанское, вить…

— Ну… разбили! — отчаянно сказал Григорий Васильич. Опять забылся, мелькнули перед глазами его култышки.

Где же, где же то, что было здесь утром? Да и было ли? Сейчас не верилось.

Повсюду, согнувшись, шныряют люди с мешками, свертками. Какие-то мышино-юркие, в платках женщины, с одутлыми, картофельными лицами оборванцы. И все это озирается по сторонам, прячется за углы, ныряет, как ящерицы, в темные проходы…

У пакгаузов — нестройный, разорванный гул. Нет-нет, да и грохнет, рухнет что-то, подымается туча пыли. Откуда-то взялись топоры, ломы. Рубят столбы, летит крыша, а те, которые около — даже не посторонятся: с гиком бросаются в склады, роются, вытаскивают, отнимают. Кого-то убило крышей. Убило — ну что ж…

Целая куча деревянных ящиков. Тут были утром люди «от комитета». Толпа снесла их.

На самом верху этой горы ящиков — стоит какой-то босой, в одной жилетке — прямо на тело. В каждой руке по бутылке; пьет их и бросает. Покачнулся, ящики с грохотом и звоном валятся вниз.

Через минуту поднимается из обломков и осколков тот, кто был наверху. Из обеих рук, порезанных склянками — льется кровь, но он нагибается, вытаскивает новую бутылку, отбивает горлышко, запрокидывает, пьёт. Из обеих рук льется кровь…

Бочки с вином. Днища отбиты. Черпают картузами, горстями, жестянками, ведрами. Уносят, пьют, опрокидывают на землю. По мостовой мола текут ручьи вина — как будто прошел хороший ливень; через ручей переброшены доски…

Всё не могут ни выпить, ни с собой взять: так пропадай ты пропадом, только бы «им» не осталось. В море!

Возле мола плавают зеркала, велосипеды в деревянных клетках, ящики, бочки, коробки. Выливают в море бочки спирта, керосина: «Эх, гуляй, нее равно — один раз». Поют где-то песню — она кажется разбойничьей, ушкуйничьей, старой.

Узкой уличкой мы поднимались в город. На уличке было как будто очень спокойно, и только всюду — глаза: на балконах, в окнах, в чуть приоткрытых калитках. По камням сухо процокал подковами казачий разъезд, скакали куда-то галопом. Окна и калитки торопливо закрывались.

Сверху мы оглянулись еще раз на порт: там кипело, ухало, рушилось, ликовало. Светил последний красный луч…

Оживленные, нарядные городские тротуары — и вдруг посреди улицы лагерь солдат. Составили ружья 1В козлы, уселись около, что-то стряпают в котелках: война.

Но там, за столиками на бульваре, — по-прежнему весело и празднично. Изящные дамы, вежливые кавалеры — с лорнетами, биноклями, подзорными трубами. Все нетерпеливо смотрят туда, где «Потемкин», и ждут. Ждут начала — как в театре.

Григорий Васильич пробормотал сквозь зубы ругательство:

— С биноклями? А вот как сейчас…

Он не кончил: оглушительный грохот, удар. Дребезжат и сыплются стекла. Секунда оцепенения. Потом сквозь все молния-мысль: «Потемкин» начал. И людской вихрь.

36
{"b":"180093","o":1}