Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Мы с тобой… Выпей, выпей, голюбчик, — хлюпает мадемуазель Жорж и поит его из своего стакана.

Семен Семеныч глотает соленое и потом из стакана — колюче-сладкое. Все чаще в висках; все быстрее языки свечей, заячья мордочка, ямочки, зубы…

И вдруг — стоп: лист белой бумаги. Краешек стола, сладкое, липкое кольцо — след от стакана; в кольце — муха; и рука с сигарой — пододвигает к мухе лист белой бумаги.

— Ну-с, пишите: «Мною, нижеподписавшимся, бывшая моя жена Павла Петровна, за сумму девять тысяч пятьсот рублей»… Теперь цифрами: девять тысяч пятьсот…

Семен Семеныч подул на муху: муха зажужжала жалобно, но взлететь не могла. Ну, пусть… Завернул рукав рясы, подписал покорно.

— Ой, Круг, будет вам! Ой, умру, не могу больше, — захлебнулся мичман, ямочки трясутся от смеха.

Семен Семеныч смахнул невидимую паутину с лица: Господи, ясно же — все это шутка, ну, просто — шутка. Розовеет выцветшая, дагерротипная улыбка, Семен Семеныч поднимает глаза. Мичман — он совсем еще мальчик, и такие милые ямочки. И Круг… что же — может быть, даже и Круг… Капитан Круг медленно складывает лист бумаги. Запертое на замок лицо. Резкая, черная черта бровей.

Было так, очень давно, в классе: заделанное в раме классного окна синее небо, на подоконнике — пронзительные воробьи. И Семен Семеныч написал классное сочинение о весне — стихами. А потом стоял около кафедры, и гусиное перо — раз! — черная черта через весну.

Черная черта бровей зачеркнула Семена Семеныча:

— Ну вот — всё в порядке. Завтра же отправлюсь получать по векселю.

Нет, это же все шутка, конечно… Это же — конечно… Все чаще, все торопливей Семен Семеныч умывается лапкой, и какие-то слова в голове — липкие, непослушные, непроворотные.

— Маруся, ну хоть вы… Ведь я же знаю… Ну ради Бога, скажите, не существует же в возможности действительность… я хочу — в действительности возможность…

— А-а, ничего не существует! Отстаньте! — морщится Маруся.

Окно выцветает, бледнеет, виден черный крест рамы: за окном начинается несуществующая действительность — день, обычный, нелепый, смешной, как все дни.

Откуда-то зайчонок-китаец. Нагнулся над запрокинутым венчиком Николая Мирликийского, трясет за плечо:

— Четыре часа. Велел будить. Вставай, четыре часа.

Голова в белом венчике покачнулась, прорезались глаза. Мутно обводит круг, потом — на себя: тужурка, оторванный погон, такой знакомый. Ну да: Семен Семеныч. И сердито зайчонку-китайцу:

— Ты кого это бу-будишь? Нет, ты кого будишь, а? Я тебе кого велел будить, а? — Язык непослушный, вязкий.

— Тебя. Церковь надо.

— Нет, ты зачем меня будишь? Я тебе велел отца Николая, а ты гляди — ты кого? А?

«Детская» трясется от смеха. Зайчонок стоит растерянно: запутался. И испуганно, мутно, как дагерротипы в альбоме, глядит Семен Семеныч.

«Кто я? Я не существую. Ничего не существует».

На крышке стола перед ним, в сладком, липком кольце — муха все еще взвизгивает и тщетно пытается взлететь вверх.

1920

Сподручница грешных

Глубь, черно, лохмато: лог, в логу — лес. Сквозь черное — высоко над головой монастырские белые стены с зубцами, над зубцами — звезды. И слышно: там под стеной сторож в доску тукает.

У сторожа у этого — ключ от монастырских ворот: Сикидину через Дуняшку-просвирню очень хорошо все известно. Только бы теперь этот самый ключ как-нибудь — и ночным бытом так бы все оборудовали тихо-благородно. Ведь днем если — так беспокойства, крику не оберешься…

И назад, в темь, Сикидин очень строго:

— Чтоб физически зря не бить и не лезть дуром, а все — согласно постановленью… — По шепоту слышно: брови у Сикидина насуплены, а самого не видать — одни в темноте зубы.

Покамест еще в селе на сходе кулижились, приговор писали, солдат Сикидин так, на запятках был: главный, конечно, Зиновей Лукич, язычных дел мастер. Ну, а теперь, как до дела дошло, тут как-то само собой, что Сикидин — главнокомандующий, и перед ним сжимается Зиновей Лукич, а уж про старика Онисима и говорить нечего: на всякое слово сикидинское — ротик оником, и все свое — «О? Во-от!»

Взобрались кверху, к зубцам. И вот у стены костерок красный, у костра — красная собака, вниз-вверх, мигнет-потухнет, и красный мужик — обхватил колени, в коленях ружье.

— Господе Исусе Христе, Сыне Божий… — набочок желтая головка Зиновей-Лукичева, и уж такой будто пригорбый, такой прихворый. — К матушке игуменье мы насчет, стало быть, этого… дровец… Да вот припоздали… Ну-ну-ну, собачка! Да Господь с тобой, собачка, что ты, что ты, собачка!

— Цыц, Белка, сядь!

На ошейнике — красная сторожена рука. Рука — шестипалая, шестой палец на отлете, упорный и твердый — кочетиная шпора, и мельтешатся в красном свете, тут-там мигают, торопятся желтые Зиновей-Лукичевы ручки, вокруг сторожа, Белки — паутину плетут: тоненькая — и не видать глазом.

Про какую-то собаку генеральскую, про Серафима Саровского. Напакостила собака на паперти, а он батюшка, жезлом своим святительским тут же на паперти ее и прогвоздил. А вот тоже в Нил-Столбенском скиту кобель причастие проглотил, и в ту пору ж у кобеля — морда человечья, и говорит кобель тот самый…

Обметало паутиной. Кочетиный палец не шевелится. Белка морду положила на передние лапы, глаза зажмурила…

— Пойти хворосту, что ли, подкинуть… — потянулся Сикидин, встал лениво. Исподлобья желтым глазом проводила его Белка и исподлобья — Зиновей Лукич.

— И говорит кобель тот самый: правосла… православные…

Зашелся дух у Зиновей Лукича: «Владычица… Сподручница грешных, помоги!» Увидал сзади над сторожем сикидинские зубы.

Раз! — сверкнули зубы — глухо мукнул, как бык, сторож — и на земле, с сикидинским гарусным шарфом во рту.

Взвизгнула, взвилась Белка — Сикидина в руку. Ткнул Сикидин ножом, вытер об траву, затихла Белка.

Из лога вылез месяц, посинелый, тоненький, будто на одном снятом молоке рос. Вылез — и скорее вверх по ниточке — от греха подальше, и на самом верхотурье ножки поджал.

Чтоб невдогад монашкам, чтоб дрыхли спокойно — старика Онисима оставили наверху со стукушкой, в доску стукал старик потихоньку. А сами возились со сторожем — в логу.

Умаялись с ним, окаянным, беда! Одно напретил: «Был, — говорит, — ключ на поясу, сами же сронили как сверху-то сюда волокли».

Бумагу ему предъявили.

— Ну, гляди. Вот… «И все денежные финансы монастыря во имя Пресвятыя Богородицы Сподручницы грешных — единогласно в пользу крестьян села Манаенок…» Согласно бумаге! Понял? Давай ключ!

Молчит. Тут за него по-свойски Сикидин взялся физически в хряпало в самое — вот как ублаговолил. Молчит. Тьфу!

— А пес его знает, и не врет, может? — и на карачках пополз по кустам Сикидин: ключ искать. Как же: ищи ветра в поле!

Зленный вернулся Сикидин: не подходи. Ножик вынул, откромсал ломоть от краюхи, жует, а сам — все на сторожа: черт шестипалый! Придется теперь из-за него… днем все…

Тишь. Ничего будто и не было. У ворот монастырских в доску бьет старик Онисим. И только вот Белка не брешет да рука у Сикидина тряпкой замотана: от Белкиных зубов след.

Вдруг ухмыльнулся Сикидин — зубы как у Белки — и к сторожу:

— Ну-ка ты — вместо Белки твоей покойной! Ну, бреши, говорю!

Ножичек приставил к кочетиной шее. Сторожева лица за Сикидиным не видать — только руки на животе скручены и мечется шестой палец все пуще, все пуще.

— Вре-ешь! У меня, брат, забрешешь!

Взял Сикидин ножом чуть покрепче. Икнул, булькнул сторож — и залаял. Еще — и уж звонче, чище собачий лай.

Носом шел смех у Зиновея Лукича — неслышно, как из проткнутого пузыря дух. Онисим прибежал сверху — глаза младенческие, ротик оником:

— О-о? Во-от! Ну, шуты гороховые! А я думал — и верно, с собакой кто… — Захлебнулся весело, по-ребячьи, глаза младенческие, чистые. — Ну-ка, ну-ка, еще!

Но Сикидин уж бросил нож, и сторож лежит молча. Чуть шевелится шестой кочетиный палец.

89
{"b":"180093","o":1}