Метнулись искать Луку Петровича, насилу-насилу откопали где-то. Он — в парадном капитанском сюртуке, с золотыми нашивками на рукавах. Старается втянуть свое пузо и стать понезаметней, поменьше, говорить нежным голосом.
— Здравствуйтэ, братцы. Что угодно?
Матрос на мостике миноноски снимает фуражку и говорит звучно, как будто читая:
— С броненосца «Князь Потемкин Таврический» передано: судам стоять на якоре и не сумлеваться, опасности никакой не будет.
«…Как, а насчет того, чтобы забрать в свой флот? Значит, ничего этого…»
И вдруг лицо у Луки Петровича расцветает, он машет фуражкой и кричит бравым голосом:
— Спасибо вам, братцы! Ур-р-ра-а! — спохватывается и захлопывает рот.
С миноноски машут нам бескозырками, медленно скользят к следующему пароходу.
«Стоять на якоре и не сумлеваться…» И, «не сумлеваясь», спокойно, без слов, долго сидим на палубе.
Совсем темно. Ночь безлунная, ласковая, как черный лохматый зверь.
Всю ночь шарят в черноте холодные, яркие ножи «Потемкина». Всю ночь ходит без огней миноноска — на разведки. Там явно чего-то ждут, готовятся.
* * *
…Какие-то сны с пламенем, с криками, выстрелами, какие-то руки хватают и не хотят отпустить. За плечо теребит беспощадно Лаврентий:
— Вставайте, вставайте! Флот уж близко совсем.
Сейчас начнут — вот ей-богу!
Еще не уставшее от солнца утро. Темные полоски судов на горизонте. В бинокль ясно видно: три броненосца и миноноски. Идут сюда, на «Потемкина», развернутым фронтом.
Лука Петрович бегает по палубе, брызжет слюной, кричит на Механика:
— Масло на топки, масло! Жгите — только скорэй! Скорэй — ч-чэрт вас…
Зашевелился и «Потемкин». Громыхает якорями. Какие-то медленные эволюции — и прямо на эскадру. За ним его миноноска.
Механик подымается на палубу и докладывает:
— Лука Петрович, пар уже готов.
— Слава тэ, господи! Ну, полный ход: в Очаков.
Наша старая машина охает, скрипят мачты, на палубе что-то дребезжит, гоним вовсю. Впереди севастопольская эскадра, сзади «Потемкин», а мы — между ними. Успеем проскочить, пока они не откроют огня, — или не успеем?
Эскадра флагами сигналит что-то «Потемкину». «Потемкин» поднимает красный боевой флаг и дает полный ход — за ним миноноска. Ну, сейчас…
— Ходу, ходу… — ч-чэрт! — кричит Лука Петрович в машину.
Но кочегары и так уже выбиваются из сил, котлы грозно гудят, машина охает.
И вдруг видим, что наступающая на «Потемкина» эскадра из трех броненосцев и миноносцев — медленно поворачивается и уходит назад, без единого выстрела.
— Вот так здорово! Вот так фунт… Урра! — орет бойкий матрос с серьгой.
— Ура-а! — подхватывают матросы.
— Урр… — открывает рот Лука Петрович — и, спохватившись, захлопывает. Надев на себя сердитое лицо, он кричит вниз, команде: — Ну, чего, чего? На орать!
Все меньше и прозрачней белый корпус «Потемкина»: он идет обратно в Одессу, мы уходим от Одессы.
* * *
Очаков. Желтовато-белые домики на высоком берегу. Вдали батареи. Очаков — на осадном положении, на берег сойти нельзя. Солнце пристальное, ошалелое, поливает нас сверху. Целый день погромыхивают, палят очаковские пушки — упражняются на всякий случай: а вдруг вздумает «Потемкин» сюда нагрянуть? Кто знает?
Ночь еще тише, еще теплей, чем в Одессе. Там, далеко, на горизонте — прыгают холодные лучи прожектора на «Потемкине»: их видно и здесь.
Что там — в Одессе? Гадаем, томимся. Вспоминаем об этих трех днях, прожитых рядом с «Потемкиным».
— …Впрочем, если бы стреляли — так здесь было бы слышно, — говорит старший помощник.
Здесь он разговорчив и весел! на него хорошо действуют очаковские батареи.
На следующий день к вечеру пришло еще несколько убежавших из Одессы пароходов. Мы снарядили шлюпку, поехали за новостями.
— Опять, — рассказывали, — эскадра приходила. Фронтом наступали, а «Потемкин» так ловко, как-то промеж их влез, что с обоих бортов по ним мог палить. Ушли. А с «Потемкиным» еще новый остался — «Георгий Победоносец».
Еще две ночи на горизонте — далекое белое сияние прожектора с «Потемкина». На третью ночь горизонт был холоден и пуст.
Утром судно привезло из Одессы новую весть: «Потемкин» ушел.
— Куда ушел?
— Неизвестно.
Неизвестно: может быть, и в Очаков. Да, да — отчего же не в Очаков? Кто-то рассказывал: в Одессе-де слышал еще — что «Потемкин» обязательно Очаков разнести хотел.
Батареи на берегу заработали еще усерднее. Вечером выслали на рейд сторожевые суда. Но и эта ночь — ленивая и тихая, как вчера. Никого.
Утро. Душистый с берега ветерок с запахом степных трав. Веселая стая белых бабочек-парусов: вышли рыбаки в море.
Прыгает, ухает на волнах шлюпка. Двое гребцов в рубахах. Пристают к нам.
Телеграмма! Телеграмма из Одессы…
У нас столпились, слушают, ждут.
«Потемкин» ушел Румынию. Одессе спокойно.
— В Румы-ынию! — протянул разочарованно бойкий матрос с серьгой в ухе. Закурил трубочку, сплюнул.
1913
Студенческий сынок
[текст отсутствует]
Алатырь
1. От грибов принаследно
На том самом месте, где раньше грибы несчетно сидели кругом алатыря-камня, — тут нынче город осел.
И у жителей тех, видимо, дело — от грибов принаследно, пошло плодородие прямо буйное. Крестили ребят оптом, дюжинами. Проезжая осталась только одна улица: вышел указ — по прочим не ездить, не подавить бы младенцев, в изобилии ползающих по травке.
Так бы и впредь под благословением Божиим городу жить, да вышло такое дело: царь турецкий войною пошел. Народу побили видимо-невидимо. Приехал тут из губернии начальник и строго-настрого приказал: через год — была чтоб тыща младенцев, и больше никаких. Потому — война.
Алатырцы не выдали: поставили тыщу, да с гаком еще. А начальник-то — возьми да и похвали:
— Богатыри! Исполать, мол, вам.
Ну, с глазу, конечно, и съел. Перестали в Алатыре мужние жены детей приносить. А еще того хуже: как вот рыба в реке переводится — так перевелись в Алатыре все женихи. И пошло, и пошло неплодие.
Срам обуял неслыханный: вековуши — в Алатыре, а? Сроду того не бывало. И не то чтобы как, а и в самых в первых домах; у протопопа соборного — раз, у Родивона Родивоныча у инспектора — два, у исправника… Уж на что исправник сам, и у него на руках — Глафира.
А ведь только поглядеть на Глафиру: ростом высошенька, волос русый, глаз сверкучий, вся наливная — как спелая рожь. На рояле Глафира может: Касту Диву, Дунайские волны. И такая, поди ж ты, немужней осталась, не нынче завтра начнет осыпаться.
Целый день в исправницком доме кукушкой кукует гулко тоска. А чуть засинеет вечер — Глафира к окну: напротив, через дорогу, номера для приезжающих купца Агаркова — не загорится ли там огонек?
Будто — загорелся. Горбоносый, сел кто-то к столу писать. Завтра утром, чуть свет, к Глафире в окошко постучит половой из номеров: «От барина — вам письмо…»
И жарко живет Глафира всю ночь. Утром — нету письма. Ну, что ж, стало быть, завтра принесут.
Долго ли, коротко ли, но только в одно воскресное утро — из номеров половой и впрямь заявился с письмом. Запершись в светелке своей, разорвала Глафира конверт
«Милостивая государыня. Зная вашу красоту и любезность, осмелюсь предложить вам…»
Руки затряслись, буквы запрыгали от радости.
«…наилучшую рисовую пудру, а также спермацетовые личные утиральники…»
В тот день Глафира к обеду вниз не сошла: заперлась в своей светелке, просидела весь день. Вечером в столовой уставилась — и битый час, как пришитая, глядела в клетку с кенарем и с кенаркой (выписал ей исправник из Москвы специально). Глядела, глядела, да вдруг как схватит клетку-то эту, да об пол ка-ак шваркнет: от кенаря с кенаркой только мокро осталось. А уж когда ей исправник слово сказал, что, мол, этак нельзя с подарками, она так раскричалась, растопалась — еле исправник ноги унес.