Но вечером Сопин рассказывал пацанам уже в другом освещении:
— И что? И можно, конечно, построить, тут тебе такое будет — завод, во! И не то, что сто пятьдесят коммунаров, а триста, во! Это дело я понимаю.
— Вот обрадовался: триста… — кивает на Сопина Болотов, — как придут новенькие, от коммуны ничего не остается…
— Чего не останется? Ты думаешь, если беспризорные, так и не останется? Это ты такой…
— Я такой… скажи, пожалуйста. А вот ваш актив — Григорьев — вот хороший оказался.
— И то лучше тебя, — сказал Сопин.
— А я теперь что? Я теперь ничего, никто не обижается, — надувшись окончательно, сказал Болотов, и Сопину стало жалко его; он потрепал Болотова по плечу:
— Как придут сто пятьдесят новых, мы тебя обязательно ССК выберем.
Болотов улыбнулся неохотно:
— Выберем, как же!
Весть о том, что на лето предполагается постройка, в коммуне никого не взволновала — мало верили словам коммунары. Но все же появилась серьезная задача — надо побольше собрать денег.
Соломон Борисович предъявил одному из общих собраний промфинплан первого квартала. Коммунары о нем недолго думали:
— Это выполнить можно, если в цехах хоть немного наладится. А если выполним, то сколько у нас денег будет?
Соломон Борисович считал такие вопросы неприличными:
— Вы сделайте, а деньги будут.
— Не забудьте ж, и на Кавказ поехать нужно.
— И на Кавказ поедете.
— А все-таки, сколько будет денег, если выполним план?
Соломон Борисович развел руками:
— Ну, что им говорить?
— Тысяч сто прибавим на текущий счет, — сказал я коммунарам.
Промфинплан обсудили на цеховых собраниях. Встречный выдвигали без большого разгона — цифры Соломона Борисовича были без того жесткими; встречный план коммунаров на первый квартал был такой:
Арматурный цех
Масленок 51480 штук
Ударников для огнетушителей 12000 —
Шестеренок для тракторов 600 —
Деревообделочный цех
Столов аудиторных 780 —
Столов чертежных 700 —
Табуреток к ним 1100 —
Стульев аудиторных 1100 —
Швейный цех
Трусиков 18000 —
Юнгштурмов 1100 —
Ковбоек 2300 —
Всего по себестоимости на сумму 170000 рублей.
Металлисты наши очень обрадовались, что выбросили из плана эти отвратительные кроватные углы. Их не любили коммунары:
— Это что за такая продукция? Кроватный угол… Это самая легкая индустрия, какая только есть. Подумаешь, кому нужен кроватный угол? Покрась себе кровать хорошей краской и спи. А то: никелированный кроватный угол. Всякая, понимаете, охота пропадает…
— Масленка это, действительно, груба! Это для машины для всякой нужная вещь. Это же не такая легкая индустрия: масленка Штауфера. Видите — не сразу даже придумали, Штауфер такой нашелся…
— Серьезно, — говорили уважающие себя токари, — в масленке и резьбу нужно сделать, и все так пригнать, чтобы крышка правильно навинчивалась, и дырочку просверлить.
Колька Вершнев торжествовал — закрывали-таки никелировочный цех. Колька считал, что ничего вреднее для пацанов быть не может.
С первых дней января работа сразу пошла веселее в цехах, да и весной запахло — коммунары умеют на большом расстоянии чувствовать весну и ее запахи.
Соломон Борисович часто заходил ко мне и радовался:
— Молодцы коммунары, хорошо взялись! А я им план закатил, ой, будут меня ругать. Ну, ничего, все будет хорошо.
Соломон Борисович оживился в январе, забыл громы Декина и сарказмы пацанов в «Постройке стадиона». Его поднимало сознание, что коммуна нуждается в больших деньгах, что эти деньги коммунары заработают только под его руководством. Соломон Борисович прибавил стремительности в своих достижениях и до позднего вечера летал по производственной арене. Одно его смущало со времени приезда Декина — боялся Соломон Борисович пожара. Пожар ему мерещился ежеминутно, он не мог спокойно лечь спать и приходил ко мне иногда часов в двенадцать ночи, извинялся, что мешает, о чем-нибудь заговаривал, как будто спешном, а потом сидит и молчит.
— Чего ты не спишь? — спрашиваю его: мы с ним перешли на «ты» после праздника.
— По правде сказать, так боюсь ложиться — пожара боюсь.
— Вот глупости, — говорю ему, — откуда пожар возьмется, все уже спят.
— Там же, в стадионе, печки еще топятся, — с трудом выговаривает Соломон Борисович, — я вот подожду, пока закроют трубы, и пойду спать.
Он уже и сейчас почти спит, голова его все падает на лацканы пиджака, он тяжело отдувается и протирает глаза:
— Уф… Уф…
— Да или спать, вот придумал человек занятие — пожара ожидать.
В дверях стоит с винтовкой дневальный, которому веселее с нами, чем в одиночестве скучать у денежного ящика. Дневальный улыбается:
— Пожар никогда не бывает по заказу. Вы ждете пожара, а он загорится в другое время, когда спать будете…
— Почему ты думаешь, что он обязательно загорится? — спрашивает Соломон Борисович.
— А как же? Это и не я один думаю, а все пацаны так говорят…
— Что говорят?
— Что стадион непременно сгорит, ему так уже от природы назначено…
Дневальный решил, что довольно для него развлечений, и побрел к своему посту. Соломон Борисович кивает в его сторону:
— Пацаны говорят! Они все знают!.. Загорится стадион, пропало все дело: будет гореть, а мы будем смотреть, это правильно сказал Декин. Все ж дерево, сухое дерево, сколько там дуба, сколько там лесу, ай-ай-ай, пока пожарная приедет…
В первом часу я отправляюсь домой. Бредет рядом со мной и Соломон Борисович и просит:
— Зайди в стадион, скажи этим истопникам, чтобы были осторожнее, они тебя больше боятся… зайди, скажи…
Однажды рано утром, только что взошло солнце, наш одноглазый сторож Юхин поднял крик:
— Пожар!
Прибежали кто поближе, никакого пожара нет, солнце размалевало окна стадиона в такой пожарный стиль. Посмеялись над Юхиным, но в квартире Соломона Борисовича обошлось не так просто: услышал Соломон Борисович о пожаре — и в обморок, даже Колька бегал приводить его в чувство. Дня три ходил после этого Соломон Борисович с палочкой и говорил всем:
— Если загорится, я погиб — сердце мое не выдержит, так и доктор сказал: в случае пожара у вас будут чреватые последствия.
И вот настал момент: только что проиграли спать, кто-то влетел в вестибюль и заорал как резаный:
— В стадионе пожар! Пожар в стадионе!..
Захлопали двери, пронеслись по коммуне сквозняки, залился трубач тревожным сигналом, сначала оглушительно громко здесь, в коридоре, потом далеко в спальнях. Как лавина слетели коммунары по лестницам, дробь каблуков, крик и какие-то приказы вырвались в распахнувшуюся настежь парадную дверь — снова тихо в коммуне. Соломон Борисович тяжело опустил голову на бочок дивана и застонал.
Я поспешил в стадион. Подбегаю к его темной массе, а навстречу мне галдящая веселая толпа коммунаров.
— Потушили! — размахивает пустым огнетушителем Землянский.
Он хохочет раскатисто и аппетитно:
— Как налетели, только шипит, как не было!
— Что горело?
— Струдки возле печки. Это раззява Степанов в кочегарку пошел «воды попить», у них в стадионе и воды нет…
Говорливый торжествующий толпой ввалились мы в кабинет. Соломон Борисович изнемог на диване. Он с большим напряжением усаживается и стонущим голосом спрашивает:
— Потушили? Какие это замечательные люди — коммунары… Стружки, говорите? Большой огонь?
— Да нет, только начиналось, ну, так, половина кабинета костерчик, — говорит Землянский. — А куда теперь эти банки девать? — показывает он на разряженные огнетушители, выстроившиеся в шеренгу в кабинете.
Соломон Борисович поднимается с дивана.
— Сколько вы разрядили?
Он начинает пальцем считать.
— Да кто их знает, штук двенадцать…
— Двенадцать штук? Двенадцать штук? Нет, в самом деле? — вертится сердитый Соломон Борисович во все стороны. Он протягивает ко мне обе руки: