Дни, проводимые подле Короля, стали для меня сущей пыткой. Он ни о чем не говорил мне, он вообще не говорил со мною. Сидя с вышиванием возле моего супруга, немого, как могила, и мрачного, как туча, я колола себе иголкою пальцы, чтобы убедиться, что я еще жива и что моя плоть может пока служить прибежищем моему рассудку. Голова у меня шла кругом, сердце бешено колотилось. Я так исхудала и пожелтела, что Мадам, всегда «нежно любившая» меня, повсюду раззвонила, что я больна раком матки.
Но вот наконец, после долгого молчания, Король взорвался.
Как-то после обеда он долго шагал взад-вперед по моей комнате. Я делала вид, что просматриваю счета из Сен-Сира, хотя цифры прыгали у меня перед глазами. Внезапно Король остановился передо мною и, пристально глядя мне в лицо, сказал, даже не повысив голоса: «Не могу поблагодарить вас, сударыня, за то, что вы заставили меня выбрать одного еретика епископом и воспитателем моих внуков, а другого — председателем Государственного совета и государственным министром… Впрочем, будь они только еретиками, я бы еще смог это простить, однако они: вдобавок, оказались неуемными честолюбцами и с вашей помощью насажали своих протеже на все высокие должности. Да и это было бы еще простительно, но эти два безумца, к тому же, строили и вовсе фантастические проекты!» Я было потупилась, но он схватил меня за подбородок, не давши опустить голову, и заставил смотреть ему в глаза: «Я прочел в протоколах, что господин де Камбре служил герцогу де Шеврезу к вам самой… вам самой, не правда ли, мадам? Ничего не скажешь, чистое безумие! Не знаю, какой религии придерживается этот человек, но что до его политики… И как подумаю, что этого экзальтированного болвана, этого честолюбивого путаника я, по вашему совету, приставил воспитателем к будущему королю!»
Я все еще держала тетрадь счетов у себя на коленях; Король вырвал ее у меня из рук и яростно швырнул на столик, находившийся в нескольких шагах, но плохо рассчитал, и тетрадь шлепнулась на пол. Эта неудача окончательно разъярила его.
Он закричал мне в лицо: «Вам, верно, кажется, что у меня мало затруднений на границах, если вы навесили на меня еще и эту свару?» Вцепившись в ручки моего кресла, он тряс его так грубо, что я боялась упасть… Теперь я ждала лишь одного: чтобы Король указал мне место моего изгнания; я не сомневалась, что наш разговор должен кончиться опалою, о которой вот уже два месяца шептался весь Двор; однако мой супруг больше не сказал ни слова, — он сел, разложил бумаги и проработал в моей комнате до вечера, как обычно.
Тут-то я и вспомнила эту его привычку выдерживать приличия, которая в свое время заставила монарха ежедневно посещать госпожу де Монтеспан, тогда как между ними давно все было кончено; я решила, что точно так же он обойдется и со мною.
В течение нескольких месяцев Король продолжал приходить в мои апартаменты, но не говорил со мною; молчала и я. Господина де Камбре отослали в его епархию; затем Король предложил пожаловать мне титул герцогини, который, если судить по примеру мадемуазель де Фонтанж, являлся прелюдией к опале; не желая облегчать ему эту задачу, я гордо отказалась от этой, слишком «великой» для меня, милости.
Бон д'Эдикур донесла мне придворные слухи о том, что Король собирается заменить меня графинею де Грамон; это была англичанка лет сорока, все еще красивая и с чисто английским чувством юмора; она вышла замуж за шута де Грамона, который некогда посещал нас со Скарроном в компании господина Мата. Король, довольно долго забавлявшийся шутками мужа, теперь отличил его жену, прибывшую во Францию в свите изгнанного короля Якова I-го, и вот уже несколько недель, как возвышение графини стало и впрямь слишком явным.
— Послушайте, Франсуаза, вы не должны терпеть все это и даже не защищаться! — возмущенно говорила мне Бон д'Эдикур, теребя худыми пальцами свои длинные, когда-то огненно-рыжие, а ныне полуседые локоны; беспокойство и огорчение вызывали у нее тоскливую усмешку, обнажавшую длинные желтые зубы, и усугубляли хромоту, от которой она страдала с недавних пор. Ослепительно хорошенькая в молодые годы, она сделалась теперь на редкость безобразна, но мне достаточно было взглянуть на собственные, усеянные коричневыми пятнами, руки, чтобы с грустью констатировать: я и сама не менялась к лучшему.
— Ах, что толку, милая! Мне кажется, я даже слишком упорно боролась в этом деле. Я вела себя, как человек, который, запутавшись в портьере, так бешено вертится, что она вместе с карнизом падает ему на голову. Вот и я запуталась в этом «квиетизме», и теперь опала избавит меня от всех треволнений, а уж смерть и подавно!
— Но, Франсуаза, все же Король женат на вас! — говорила мне Маргарита де Моншеврейль.
— Велика важность! Это не помешает ему отвергнуть меня… да и какая в том необходимость? Наш брак был тайным; Королю достаточно запереть меня в монастыре, и никто не осмелится осудить его. Затем он возьмет себе любовницу, и, поскольку при Дворе не знают, что мы женаты, это не вызовет скандала; только отец Лашез мог бы осмелиться перечить Королю, но он-то как раз и смолчит!
— Как вы можете спокойно говорить такие ужасы! Опомнитесь, мадам! Боритесь за себя!
— Только ли за себя? Быть может, немного и за вас, Маргарита? Ведь если погибну я, погибнете и вы. Это вас заботит, не правда ли? Но вы верите в Бога, так не бойтесь, — он утешит вас и в изгнании.
Маргарита де Моншеврейль разразилась слезами, и я пожалела о своей жестокости, — правда, не настолько, чтобы попросить у нее прощения.
Я и впрямь ожесточилась душою. Теперь я сомневалась во всем — в любви Короля, в дружбе, в самом Боге, не зная, как ему молиться, чтобы не впасть в ересь; даже Сен-Сир, после его реформы, перестал быть мне приютом. Я желала лишь одного: скорейшего осуждения Папой сочинений господина де Камбре, чтобы получить возможность очиститься от обвинений в предательстве, которые угнетали меня, вдобавок к прочим моим горестям и страхам. Однако я видела, что каждый мой шаг подводит меня еще ближе к пропасти, что за мною неотрывно следят, подстерегая не только слова, но и любой жест, любой взмах ресниц. Клеветники то обвиняли меня в упорной защите ереси, то, напротив, в неверности и трусливом предательстве друзей.
— Ах, Маргарита, живя при Дворе, следовало бы связать себе руки и зашить рот… Хорошо бы также запретить себе двигаться и думать, но как я могу приказать моему сердцу не биться? В этом деле я виновна лишь в одном: я хотела любить, любить, любить…
В конце концов, я заболела; рвота и лихорадка непрерывно мучили меня. Я больше не ела, не спала. При Дворе меня уже сочли умирающей; я и сама уповала на то, что больна раком матки, который унесет меня в могилу.
Спасение пришло, кажется, в лице господина Фагона. Он сказал Королю, что, по всей видимости, я занемогла от горя, но что горе это, вкупе с американской лихорадкою и общей слабостью организма, наверняка уморит меня. Епископ Шартрский, мой духовник, со своей стороны, осмелился написать Королю письмо в мою защиту: «Сир, вы имеете спутницу жизни, замечательную во всех отношениях — и любовью к Богу и нежной привязанностью к Вашему Величеству. Я хорошо знаю ее душу и могу заверить, что никто не любит Вас столь преданно и почтительно, как она. Эта женщина никогда не обманет Ваше Величество, разве что обманется сам».
В один из октябрьских вечеров, когда я лежала у себя в алькове в полузабытьи, мучаясь очередным жесточайшим приступом лихорадки, Король, только что покинувший бал, внезапно вошел ко мне в комнату, приказал внести свечи и подошел к моей постели. «Мадам, возможно ли, чтобы мы потеряли вас из-за этого прискорбного дела?!» — сказал он резко. Ему поднесли кресло, и он, знаком удалив лакеев, продолжал: «Неужто вы более не верите мне? Я не хочу вашей смерти… Скажу вам правду: ни одной женщине я не простил бы того, что прощаю вам». Я залилась слезами. «Не плачьте, мадам. Я знаю, вас обманули, но я наведу порядок в этом деле, и наведу так, что вы останетесь довольны!»