Так мы протрудились почти два года, и на тридцать четвертый день моего рождения он подарил мне самостоятельно написанное им письмо, в котором описывалась наша камера. Оно хоть и содержало многочисленные повторы и не было особенно детальным, но в нем присутствовала своего рода грубая поэтичность, а главное – написано все было без единой ошибки. Я повесил его на стену у окна; это письмо – первое, что я вижу, когда просыпаюсь утром.
Главное, чем я тут занимаюсь, – это управление тюремной библиотекой. Официально ею заведует особый служащий из тюремного персонала, но это не та работа, на которой люди задерживаются подолгу. До сих пор мне пришлось учить и переучивать троих. Сейчас пост заведующего занимает недавний выпускник Гарварда. Его зовут Адамом, у него степень бакалавра по идишистской литературе. Родился и вырос он, как и я, в провинциальной глуши, и, сколько я ни старался помешать этому, у нас с ним установилось взаимопонимание. Адам никогда не скрывал подлинную причину, которая привела его сюда: он собирает материал для книги. Всего лишь на прошлой неделе он попросил меня просмотреть письмо, которое собирается отправить литературным агентам. Письмо хорошее, но слишком умственное. Адам цитирует Фуко и называет тюрьму «внутренним социальным пространством». Я сказал ему, что все это хорошо и прекрасно, но будет еще лучше, если он придаст письму интонацию живого рассказа. Вы – товар, сказал я, вот и подавайте себя лицом. Он обещал подумать.
Идея прочесть курс философии как раз Адаму и принадлежала, хотя ему пришлось потратить немалое время, чтобы склонить меня к ней. Помимо моего (вполне разумного) скептицизма – за каким чертом может понадобиться философия уголовникам? – у меня имелась и более элементарная причина для опасений. Друзьями, если не считать Уильяма, я здесь так и не обзавелся и знал, что меня считают человеком замкнутым. При такой репутации ты можешь, сделав всего несколько шагов, обратиться в посмешище, а после этого тебе хватит и одного, чтобы стать объектом насилия. Однако скука – мощный катализатор. Если она способна доводить нас до прыжков с тарзанкой и шприцов с героином, то уж обратить меня в тюремного лектора ей и вовсе ничего не стоило. Начать я решил с общего введения. Что такое философия, чем она важна? Я отпечатал на машинке список источников, Адам повесил в библиотеке объявление, после этого нам оставалось только надеяться на лучшее.
Как я и ожидал, первоначальная реакция была довольно прохладной: пришли три человека – двое из них полагали, что я буду раздавать брошюрки с соблазнительными картинками, и, поняв, что таковых не предвидится, удалились. Однако какие-то разговоры по тюрьме, надо полагать, пошли, поскольку в ходе следующей лекции – двухчастной, посвященной ранним древнегреческим философам, – посещаемость утроилась. Утверждение Гераклита о том, что «характер – это судьба», породило сдержанные дебаты, однако разговор по-настоящему заинтересованный вызвали апории Зенона, обладавшие, по-видимому, – для людей, которым приходится смотреть в лицо вечности, – интуитивно воспринимаемым смыслом. К тому времени, когда я добрался до Аристотеля, у меня образовалось шесть постоянных слушателей, лекция о Декарте довела их число до десяти, и тут уже в слушатели записался, сославшись на соображения безопасности, один из тюремных надзирателей. Пришлось составить список очередности.
Задним числом мне представляется, что затея эта и была обречена на успех. Сидящим в тюрьме людям заняться, кроме размышлений, нечем, а само их заключение наглядно демонстрирует силу абстракций: любви, ненависти, желания, мести, правосудия, наказания, свободы, надежды. Специфическим жаргоном они могут и не владеть, зато их энергии и рвения хватило для заполнения этих каменных зданий. Они, как мне представляется, – идеальные студенты.
С помощью того же Адама я приступил к заочной учебе. Пришлось повозиться, однако мы все же нашли программу, которая позволяет получить степень доктора философии. Я написал Линде – в надежде, что она сможет прислать справку о прослушанных мной курсах и сданных экзаменах, это позволило бы мне перескочить через первые этапы заочного обучения. Она не ответила. Ну да и ладно. Все равно, с какой стороны ни взгляни, я начинаю с чистого листа.
Дрю сообщил, что свадьба Ясмины стала событием запоминающимся. Она и Педрам живут в Лос-Анджелесе, он работает у ее отца. Весной она должна родить.
Вокруг фонда наследственного имущества Альмы завязалась серьезная юридическая свара. Палатин, сославшись на здоровье, от роли душеприказчика отказался, и это сильно осложнило все дело. Нужно ведь и налоги платить, и услуги моих адвокатов (у меня их теперь несколько) оплачивать. А тут еще Андрей подал гражданский иск. Ну и так далее, желающих урвать кусок пирога оказалось достаточно.
Ввязалась в свару и некая организация, некоммерческая, добивающаяся компенсаций для жертв холокоста. Похоже, Эрик, уверявший меня, что отец Альмы производил что-то для Третьего рейха, знал, о чем говорит. Ясно, что платить фонду придется, хотя не очень ясно сколько, и еще менее ясно, кого из кредиторов следует считать первым. А что делать с деньгами из трастового фонда? И как быть с начисляемыми на них процентами? Я не отслеживаю всех предпринимаемых по этой части ходов и маневров. Пусть эту кашу расхлебывают другие. Если даже мне и останутся какие-то деньги, я никогда не смогу ими воспользоваться. Что меня вполне устраивает.
Как, собственно, и тюрьма, в определенном смысле. Я получил крышу над головой. Три раза в день меня кормят. В моем распоряжении книги, студенты и время. Над душой никто у меня не висит. Мнения мои имеют здесь вес. Меня уважают. Когда-то я верил, что стою выше суждений мира, и, хотя с каждым днем мысль эта представляется мне все менее истинной, я доволен тем, что у меня появился дом. Альма заметила однажды, что свобода обретает бытие, как только мы начинаем думать о ней. Если это справедливо, то я, надо полагать, самый свободный человек на нашей планете. И кто решится сказать, что это не так? Выходя на прогулку по тюремному двору, я смотрю на высокие серые стены, на тесные ряды их зубцов и витки колючей проволоки, на камеры, прожекторы, сторожевые башни, в которых различаются силуэты охранников, – смотрю на эти инструменты контроля и знаю, что ни одному из них никогда в сознание мое не проникнуть. Я представляю себе людскую массу, обнесенную этими стенами, размышляю о месте, которое занимаю в ней, и думаю: «Вот моя башня из слоновой кости».
Единственное, об утрате чего я жалею, это подставка для книг. Полиция забрала ее как улику, да и в любом случае никто не разрешил бы мне держать в камере такую тяжелую и острую вещь. Не знаю, где она теперь. Хранится где-то, в особой коробке. Мой друг. Желаю ему всего самого лучшего.
Дорогой Джозеф.
Извини, что не отвечал тебе так долго. Все пытался подыскать правильные слова и рвал один черновик за другим. Язык кажется мне нимало не отвечающим этой задаче. Чувства мои меняются, даже пока я переношу их на бумагу, и ко времени, когда я опущу это письмо в почтовый ящик, они изменятся снова.
Калифорния прелестна. Ученики – ребята хорошие, преподаватели тоже, истинная благодать. И я проявил бы неблагодарность, не похвалив и погоду. Каждый день, просыпаясь, видеть перед собой совершенство – далеко не пустяк. А насколько благодатно такое обилие удовольствий для души, предоставляю решать тебе.
Я не знаю, разумеется, смогу ли когда-нибудь чувствовать себя здесь совсем как дома. Я всегда полагал, что умру неподалеку от места моего рождения. И то, что я должен был после стольких лет покинуть его, все еще изумляет меня. Возможно, некоторые из нас предназначены для жизни в изгнании. Думаю, это остается справедливым независимо от того, где мы живем и как долго. Все земные пристанища временны. Чтобы согласиться с истинностью этих слов, вовсе не нужно быть верующим.
Ответ на твой вопрос таков: да. Я поговорил с твоими родителями. И я еще раз попрошу их навестить тебя, хотя послушают ли они меня – этого сказать не могу. Понятно, что они получили тяжелый удар. Мы все получили тяжелый удар, Джозеф. Твои родители любят тебя, однако не способны, как не способен и я, понять, как мог произойти такой ужас. Что бы ты ни говорил, они будут и дальше винить себя, и, как мне показалось, они негодуют на то, что им приходится ощущать себя виноватыми. Они рассержены, очень рассержены. Как и я. Мне хотелось бы сказать иное. Да и сан мой требует иных чувств. Но ведь мы с тобой состоим не в таких отношениях, чтобы лгать друг другу, не правда ли?
Ты не попросил меня о прощении, из чего я вывожу, что легких путей ты не ищешь. И хорошо. Их просто не существует. Ты совершил великое зло. Извини, если эти слова покажутся тебе жестокими. Но я всегда считал тебя искателем истины и потому ожидаю, что ты не побоишься взглянуть ей в лицо.
Мир тебе.
Отец Фред