Джесси Келлерман
Философ
Возьмется вслед за тем философ
И объяснит, непогрешим,
Как подобает докам тертым,
Что было первым и вторым
И стало третьим и четвертым.
Но, даже генезис узнав
Таинственного мирозданья
И вещества живой состав,
Живой не создадите ткани.
«Фауст», Иоганн Гёте,
перевод Б. Пастернака
Выбирайте, сказал Дурак
Книга Странных Премудростей, 17:19
Глава первая
Когда-то у меня было полголовы Ницше. Только эту вещь я и считал по-настоящему своей, и в тот вечер, когда Ясмина выставила меня из дома, голова Ницше оказалась тем немногим, что я забрал, прежде чем выйти в дверь и обернуться, дабы поведать мои заключения и выводы.
Однако Ясмина заговорила первой:
– Я ее всегда терпеть не могла.
Я промолчал.
– Прости, – сказала она. – Я знаю, ты ее любишь. Но она правда какая-то жуткая.
Я сказал, что спорить с ней не хочу.
Ясмина спросила, как я теперь буду жить. Я ответил, что это не важно. Однако она настаивала, и я сказал: со мной все будет хорошо. Соврал, конечно. Сказал так, чтобы она не чувствовала себя виноватой. Невозможно же прожить с человеком два года и не обзавестись своего рода телепатией, и потому я знал: если ее не успокоить, она проведет ночь без сна, тревожась за меня. Собственно, не без оснований: она вытурила меня на улицу в самый разгар метели. И полагаю, должна была чувствовать себя виноватой. Однако гордость запрещала мне воспользоваться этим.
– Со мной все будет хорошо, – снова сказал я.
– Чем чаще ты это повторяешь, тем меньше я тебе верю.
И все-таки попросить меня вернуться в дом она, похоже, не собиралась, тело ее перекрывало проем двери. За спиной Ясмины лежала квартира, в которой мы жили и работали, спали и разговаривали, любили друг дружку. Всмотрись в доску объявлений с приколотыми к ней снимками и бумажными памятками, свидетельствами нашей общей истории. Обеды с друзьями. Уик-энды в Салеме и Ньюпорте. Запомни кофейный столик и потертый кожаный сундук, купленный на распродаже в каком-то поместье. Рядом с входной дверью торчит из стены гвоздь. Когда-то на нем что-то висело, и отсутствие этого чего-то навязчиво напоминает о том, что все у нас пошло не так.
Я не из тех, кто лезет за словом в карман, однако тогда, стоя на пороге изгнания, не смог придумать, что сказать. По ее лишенному выражения лицу одна за другой скатывались, словно исполняя обязанность, слезы. Наше с ней несходство не могло быть бо́льшим, чем в те минуты. Она – маленькая, смуглая, вся в украшениях, поблескивающих, изящных. А я? Шесть футов три дюйма, румяный, массивный, способный, не покрываясь испариной, держать в руках все имущество – все материальные свидетельства моего существования.
Хотя говорит это, пожалуй, о том, сколь малым имуществом я обладал. Упаковка моего скарба оказалась процессом огорчительно недолгим, весь он поместился в средних размеров рюкзак – который мне пришлось позаимствовать у Ясмины. Половину рюкзака заняли ноутбук, книги и стопка листов толщиной дюймов в шесть – моя незаконченная диссертация. Другую половину – рубашки с обмахрившимися манжетами, куртки с потертыми локтями, мятые штаны цвета хаки и джинсы. В боковые карманы рюкзака я затиснул по коричневому мокасину, оба были изношены до того, что никакой ремонт их уже не спас бы. Короче говоря, гардероб у меня был на редкость жалкий, отвечавший моим представлениям о себе, которые я вынашивал годами, – образу одетого в затрапезу ученого. Одежда принадлежала к миру вещей. Я – к миру идей. Беспокоиться о внешнем облике – значит, признавать важность того, что о тебе думают другие. В то время я находил эту идею отталкивающей. Нахожу и сейчас, отчасти. Несмотря ни на что, некая часть моей личности продолжает цепляться за мысль, что я стою вне общества, выше его суждений.
Часть, которая, что ни день, сокращается в размерах.
И наконец, в другой руке я держал голову Ницше. Половину головы. Левую, если быть точным. Я нашел ее в Восточном Берлине, на блошином рынке. Хоть убейте, не знаю, что я там делал. (На рынке то есть. Что я делал в Берлине, я знаю: растрачивал очередные командировочные на очередные исследования, потребные для очередной части моей нескончаемой диссертации.) Пустых покупок я никогда не делал, а все, что можно найти в таком месте, – вещи, по сути, пустые. Если память мне не изменяет, я шел из Staatsbibliothek[1] к моей крошечной квартирке, находившейся в Пренцлауэр-Берг, и размышлял о прочитанном за день. Наверное, я отклонился от обычного моего курса, потому что, остановившись, обнаружил, что стою в шумном проходе между лавочками, в который не помню как забрел, увидел прямо перед собой лоток, к которому не помню как приблизился, а в руке держу вещь, которую не помню как взял.
Холодная и тяжелая, она была отлита из чугуна и состояла из квадратного пьедестала с водруженным на него подобием бюста: саггитально разрезанная человеческая голова – одно ухо, один глаз, левая половинка носа. Работа была грубоватая, указывавшая, что делал ее человек неумелый, да еще и дурным инструментом: пропорции не соблюдены, поверхности неровны, глаз, в частности, никакой реалистичностью не отличался, сидел в глазнице слишком глубоко и на мир смотрел словно бы из пустоты, а кожу, его окружавшую, покрывали рубцы и канавки. Но почему-то это отсутствие искусности лишь усиливало общее создаваемое вещицей впечатление, да и в любом случае, даже одного уцелевшего уса хватало, чтобы понять, кому эта голова принадлежит. Нет, ну правда, чьей же еще она могла быть?
– Sehr lustig, ja?[2]
Я взглянул на лоточника. Его отличало разительное сходство с Иосифом Сталиным, показавшееся мне сюрреалистичным, поскольку среди сваленного на лотке постсоветского китча имелся и чайник, украшенный молотами, серпами и портретом настоящего Сталина.
Кивнув, я повернул полуголову маковкой вниз и увидел дно пьедестала, выстланное отклеивавшимся зеленым бархатом.
Это была подставка для книг, объяснил лоточник. Ее друг – он так и сказал: Freund – куда-то пропал. Происхождения вещицы лоточник не знал, но полагал, теоретически, что когда-то она принадлежала профессору. «Ein Genie», – сказал он, «гений», и прибавил, что без него весь мир был бы иным. В человеке, который, судя по его виду, не брился и не мылся с начала перестройки, такие сантименты выглядели замечательно интеллигентными, и я, философ, был тронут, обнаружив, что идеи Ницше, столь часто понимаемые превратно, все еще способны вдохновлять простого человека.
– E равно эм це квадрат, – улыбнувшись, сообщил он. – Ja?
Думаю, мне удалось скрыть мое разочарование, и в то же время я почувствовал себя обязанным завладеть этой книжной подставкой. Человеку, способному перепутать Ницше с Эйнштейном, доверять нельзя. Я спросил о цене. Лоточнику потребовалась всего лишь секунда, чтобы составить обо мне исчерпывающее представление, соизмерить силу моего желания с моей дешевой спортивной курткой, после чего он запросил тридцать евро. Я предложил десять, мы сошлись на среднем арифметическом этих сумм, и я ушел, гордый собой, с потяжелевшей на пятнадцать фунтов сумкой.
За последние несколько лет книжная подставка обратилась для меня в подобие тотема, в напоминание о более счастливых временах, когда я еще получал пособия на научные поездки. Разумеется, к той ночи, когда Ясмина выгнала меня из дома, все изменилось. Финансирование моих ученых изысканий прекратилось, и возобновления его не предвиделось. Преподавательские должности у меня отобрали, разделив их между двумя другими людьми, сильно в них нуждавшимися и еще подававшими кое-какие надежды, поскольку в аспирантуре они учились – один третий, а другой четвертый год, не восьмой, как я. Мой так называемый научный руководитель не разговаривал со мной уже несколько месяцев. И в «Эмерсон-Холле» я стал если и не персоной нон грата, то белым слоном.