– О боже.
Она в двери, прижав ладони к губам, глядя на тебя, на твое лицо. Этого уже ничем не прикроешь, больше нет. Красное, вздувшееся; воспаленный круп животного в течке. Вдоль шеи, под разбухшей челюстью, красный след большого пальца, еще один оставленный тобой отпечаток.
– Боже. Господи. Я вызываю «скорую». Куда ты, Джозеф? Ты же не можешь выйти вот так. Подожди. Подожди!
А я вот взял да и вышел и ковыляю, голый, по снегу. Ноги могли бы и мерзнуть, но нет, ничего. Им даже тепло, и хруст такой приятный, как по песочку идешь. Ты погружаешь ладони в снег – посмотреть, вдруг он стянет с них кожу вместе с отпечатками пальцев, но нет, тщетно, а, ладно, иди дальше, иди, шагай.
Где-то вдали кто-то выкрикивает твое имя.
Не обращай внимания.
Может, от кирпича, из которого выложена дорожка, будет какой-то толк? Тоже нет. Ладони опять закровоточили. Ничего из этого не выйдет. Тебе нужна помощь профессионала. Хирурги умеют творить чудеса.
Снова твое имя, далеко.
Вой сирены.
Ну вот, почти и пришел.
Высокое здание больницы помаргивает тысячью белых глаз.
Потом все они мутятся, слипаются в один.
Сдвижная дверь, мокрый резиновый коврик, комната, полная людей, здрас-сьте, леди и джентльмены, уделите мне минуту внимания, прошу вас.
Женщина за столиком видит тебя и поднимается со стула, бездыханно произнося что-то насчет господа бога.
– Сначала справиться с воспалением.
– Хорошо.
– Честно говоря, запускать его настолько не стоило.
– Я ему говорила. Он же не слушал. Ой, нет. Джозеф?
Подними голову.
– Спокойнее.
– Сядь, милый. Ты должен сесть.
– Спокойнее.
Спокойнее.
Дни и ночи.
Сны.
Свет дня. Болтовня телевизора.
Мир такой забавный.
Плоский.
– Джозеф.
Почему оно все такое?
– Все хорошо. Ты поправляешься.
Притронься к лицу.
– Не трогай там, пожалуйста. Тебе только что сменили повязку.
Попробуй еще раз.
– Прошу тебя, не трогай. Прошу.
Тук-тук.
– Входите. Он очнулся.
– О, хорошо. Джозеф? Привет.
Какое-то тело маячит поблизости. Голос знакомый.
– Спокойнее… так… Так. Так вам удобно?
– Он еще не совсем в себе.
– М-м-м.
– Спасибо, что заглянули.
– Ну что вы. Вы не беспокойтесь, уход здесь хороший. И вы пришли очень вовремя. Все могло сложиться и хуже. Знаете, вид у вас совсем усталый. Может, поедете пока домой?
– Я не хочу его оставлять.
– Иногда самое лучшее – ненадолго уйти. Поезжайте, съешьте что-нибудь. Примите душ. О нем не беспокойтесь. Он никуда не денется.
– Спасибо, доктор Карджилл.
– Вам следует отдохнуть.
– Джозеф? Ты слышал?
– Знаете, пусть и он отдохнет.
– Позаботьтесь о нем. Спасибо.
Позже:
– Какая она милая, зашла сюда. Ты ведь не ее больной. Просто она увидела в бюллетене больницы твое имя.
Позже:
– Дрю звонил. Он сейчас в Атлантик-Сити. Завтра вернется.
Позже:
– Ты же мог умереть. Понимаешь? Ты иногда такой жопой бываешь, таким, на хер, упертым.
Позже:
– Пожалуйста, перестань ее трогать. Я не хочу опять вызывать сестру, она и так уже разозлилась. Сказала, что в следующий раз привяжет твои руки к койке.
Позже:
– Я пойду кофе попью. Тебе ничего не нужно? Хочешь, я канал переключу? Ну ладно.
Один, ты высвобождаешься и стоишь, глядя сквозь хрусталики, помутневшие какие-то, частично перекрытые.
Голубая лампа помигивает над зеркалом ванной комнаты. Наклонись к себе. Правый верхний квадрант твоей головы мумифицирован, ты нащупываешь узел и начинаешь слущивать слой за слоем, делая тайное явным. Это больно. Слои бинта слиплись. Желтая корочка. Красная корочка. Грубая, мокрая рана, в которую проникает и проникает свет, холодный воздух на стянутой швами коже, твое лицо уже не твое, оно изменилось, глазница закрыта, зашита, под веком пусто, вот теперь можешь вопить, это хорошо, это правильно, все же кончено, так что давай, начинай, вопи.
Глава двадцать шестая
Меня здесь почти никто не навещает. Даже к моему сидящему за изнасилование сокамернику и то заглядывает больше людей. Но, правда, его брат живет в Мальборо, на расстоянии короткой автомобильной поездки, а моим посетителям не обойтись без покупки билетов на самолет. И все же. Как-то мне одиноко.
Впрочем, я получаю письма. Четыре пятых из них от женщин, многие из которых прочитали документальную книгу о моем преступлении или посмотрели показанный прошлой весной по кабельному телевидению получасовой фильм. На удивление большое число моих корреспонденток считают меня невиновным. Понять это трудно. Я же сам признал мою вину. Фрагменты видеозаписи признаний включены в фильм. И тем не менее они, эти женщины, пишут, что считают меня хорошим человеком, никогда не сделавшим бы то, что я сделал, если бы не особые обстоятельства. Может быть, я просто оговорил себя – со страху? Испуганный человек может сказать все что угодно. Этих женщин вводит в заблуждение их великодушие: они не понимают, какое облегчение приносит исповедь.
Поначалу мне вообще никто не верил, ни Ясмина, ни медицинские сестры. Они думали, что я брежу либо заговариваюсь под воздействием морфия. Меня накачивали сильными успокоительными, прошло несколько дней, прежде чем я присмирел настолько, что стал внушать врачам и сестрам некоторое доверие, и они разрешили мне позвонить по телефону. Я позвонил Зителли, а услышав, что его нет на месте, попросил передать трубку Коннерни.
Как раз выдержки из первого проведенного им допроса в фильм и попали. Вначале я сидел согнувшись, говорил еле слышно, слова застревали у меня в горле, так что легко понять, почему многие решили, будто говорю я по принуждению: я терял нить рассказа, возвращался назад, сам себе противоречил. Второй, третий и четвертый допросы, проведенные, когда полиция заподозрила, что все рассказанное мной – выдумки, тоже были записаны на видео, но в эфир не попали. Думаю, если бы попали, телезрители составили бы обо мне совсем другое мнение. На этих записях я сижу прямо, говорю хладнокровно и выгляжу уверенным в себе. Судья, зачитывавший мне приговор, назвал их леденящими кровь, и я первым готов признать его правоту. А отсюда следует: никогда и ни за что не верьте ничему из увиденного по телевизору.
Последнюю треть ушедшего на мое лечение времени я провел в отдельной палате, прикованный наручниками к койке, – в углу палаты сидел полицейский, следивший за тем, чтобы я не покалечил себя или не сбежал. Когда в палату заходила сестра, чтобы сделать мне перевязку или заменить «утку», он вставал, готовый при любой моей попытке покушения на нее броситься ей на помощь. В остальном наше с ним взаимодействие было минимальным. Говорил он редко, был немногословен – именно благодаря ему я впервые узнал на вкус смесь жалости и отвращения, столь хорошо мне теперь знакомую.
Мне сказали, что Ясмина была права: я действительно мог умереть. С флегмоной глазницы шутки плохи, а я, то и дело смазывавший рану кремом и не заботившийся о том, чтобы как следует промывать ее, еще и усугубил положение. Заражение могло с легкостью перекинуться на мозг. И теперь я гадаю, не принимал ли я на каком-то уровне сознания такую возможность, – а может быть, даже желал ее. Конечно, существуют и более эффективные способы самоубийства, однако я лучше большинства людей знаю, что решение покончить с собой редко выделяется сознанием в нечто отдельное, если выделяется вообще.
Хотя заведенное против меня дело было достаточно простым и ясным, на рассмотрение суда оно попало лишь через восемь месяцев, поскольку мой поверенный заявил, что сначала я должен полностью поправиться. Ну и трупы еще следовало найти. А это потребовало времени, поскольку указания полиции я мог дать лишь самые общие. Впрочем, я демонстрировал образцовую готовность к сотрудничеству с правосудием, и потому меня поместили под домашний арест, надев на щиколотку радиобраслет. Я не возражал. За это время я успел закончить диссертацию и во второй половине апреля электронной почтой отправил Линде Нейман выправленный вариант.