На ночлеге Перовский пригласил к себе в кибитку Циолковского, но содержание беседы осталось тайною. Только конец ее, при выходе Циолковскаго из кибитки, слышали часовые. Циолковский сказал что-то угрожающим тоном на иностранном языке. Перовский отвечал ему по-русски: «Я не боюсь вас, генерал: я ведь не пью кофе»…
На другой день отдан был приказ о том, что колонна поступает в личное командование главнокомандующего, и с тех пор Циолковский оставался не у дел до возвращения в Оренбург.
Пехота по-прежнему отличалась неумением ни за что приняться: надобно было учить, как ставятся котелки в ряд на таганах, как отгребается зола, как топить кизяком и камышом, как зарезать корову или барана, как надобно одеться, как застегнуться и проч. По неимении достаточного числа нянек к этим институткам бедные чувствовали все невзгоды и неудобства втрое против остальных войск. Убыль больными была чрезвычайная. Появлялись и загадочные болезни: одна начиналась прямо беспамятством и сумасшествием и оканчивалась иногда смертию, другая, еще более страшная по быстроте течения и неизбежности печального исхода, состояла в том, что человека вдруг схватывало под ложечкой, дыхание с минуты на минуту затруднялось все более, затем иногда корчи и смерть.
Сам Перовский приехал в Ак-Булак больной — старая болезнь легких и отчаянная тоска, как следствие тяжких физических лишений и ран. В Оренбург Перовский воротился совершенно седым.
Прибыв в Ак-Булак, он немедленно отрядил Уральского войска полковника Бизянова[25] и генерального штабс-капитана Рехенберга,[26] с 150 уральскими казаками при одном 3-фунтовом орудии, для разведывания впереди путей и отыскания удобного всхода на Уст-Урт. Отряд этот, пройдя около 120 верст по пути к Хиве, на восьмой день возвратился с известием, что снег впереди верст на сто до подъема на Устюрт еще глубже, что кормы и топливо занесены снегом и что местами с трудом можно пройти даже на лошадях. На Устюрте, по которому отряд полковника Бизянова прошел верст 20, снегу оказалось менее, чем внизу, но также необыкновенно много, и снег был мягче и рыхлее; следов же неприятеля нигде не открыто.
В то же время произошло следующее неблагоприятное для отряда событие: служивший в оренбургской пограничной комиссии корнет Айтов еще в ноябре месяце послан был для сбора верблюдов у киргизов, кочующих между низовьем Урала и Ново-Александровским укреплением. Этими верблюдами предположено было поднять продовольствие, долженствовавшее прибыть водою в Ново-Александровское укрепление, и направить их немедленно к главному отряду, чтобы заменить ими верблюдов павших и слабых. Айтов с собранными 538 верблюдами шел уже к Эмбенскому укреплению; но возчики верблюдов, из адаевцев, исыкцев и бершевцев, по внушению хивинцев, 8 января связали Айтова и повезли в Хиву, а верблюдов возвратили в аулы. Туркмены и киргизы адаевского рода, в числе 200 человек, сожгли замерзшие близ Прорвинского поста 12 рыболовных судов с провиантом, о чем уже упоминалось, сделали нападение на самый пост, но были отбиты и рассыпались по камышам, успев, однако же, отогнать пасшихся там 1300 баранов, принадлежавших нашим торговцам.
Так как колонны выступали одна за другой, то казалось, что последующим движение естественно должно было облегчаться передними, которые основательно протопчут дорогу, но этого не случилось: снег быстро заметал следы и дорогу едва можно было отличать по снеговым столбам, насыпаемым уральцами, или по брошенным за негодностью верблюдам и трупам их.
Поход этот беспримерен по перенесенным трудностям и терпению, с каким люди переносили все невзгоды. Не одна дисциплина играла в этом роль, тут действовало и сознание, что начальство приняло все возможные меры для обеспечения успеха, что оно позаботилось о солдате до мелочей, что оно одело его, насколько позволяла изобретательность, наилучшим по климату образом, что запасов вдоволь и пр.
Все очень хорошо видели, что взгроможденные на пути препятствия — вне власти начальника и что отряду остается только одно: одолевать стихии.
Если дымок из штабных кибиток и возбуждал чувство зависти в тех, кто ночевал под открытым небом на снегу, то, во-первых, солдаты видели, что ближайшие к ним офицеры терпели не менее их, а во-вторых, кто же выведет их из пустыни, если старшие свалятся? Кое-как люди «старались», т. е. крали дрова, уголь, даже рогожи из-под верблюдов, копали корни растений, чтобы хоть оттаять снегу или вскипятить чайник.
Случилось однажды, что несколько старателей, заметив, что у кибитки корпусного командира денщик рубит большое бревно, заговорили его, прося показать кибитку какого-то штабного. Когда тот оставил топор и пошел указывать, то двое других накрыли бревно принесенною шинелью, подняли на плечи и ушли. На оклики часовых отвечали: «несем тело», а хоронить велено было по ночам, — значит, пропуск свободный. Оказалось, однако, что это не бревно, а громадный осетр.
Нечего было делать: разрубили, поделились с товарищами, сварили уху и съели! Это сообщает Иванов.
Воровство было развито в отряде до ужасающей степени. В особенности отличались этим уральские казаки. У пехотных офицеров они украли все тюки с консервами, чаем и сахаром, даже чемоданы с бельем и мундирами…
Не довольствуясь добычей в арьергарде из брошенных вьюков, казаки и на ночлегах умудрялись красть кули с овсом или сухарями под носом у часовых: дождавшись, когда часовой приютится от холода за тюками, казак подползает к намеченному кулю, всаживает в него крепкий крюк с привязанною к нему бечевкою и уползает в свою юламейку. Затем куль начинает медленно подвигаться по снегу и въезжает в юламейку — тут ему и конец. Если часовой замечал такую очевидную чертовщину, то, конечно, крестился и чурался.
Пройдя в трескучие морозы около 500 верст в глубь бесприютной пустыни, покрытой глубоким снегом, после кратковременной остановки при Эмбенском укреплении, которая по усиленным работам (перегрузка вьюков в более легкие) вовсе не была отдыхом для людей, войска отряда должны были двинуться в степи еще более скудные и бесприютные. А тут еще явилась новая забота: отощавшие верблюды прогрызали лубочные короба, кули и мешки, чтобы достать оттуда сухарей, муки, круп, овса, или выщипывали прессованное сено, которое, вследствие этого, более рассыпалось, нежели съедалось.
Пробовали было надевать верблюдам обыкновенные в этих случаях веревочные намордники, но они их перегрызали. Кроме постоянной возни с верблюдами, на становищах надобно было навьючиваты и развьючивать 10 000 вьюков, а потом, чтобы согреться или сварить кашицу, приходилось перерывать кучу снегу, глубокого, жесткого, местами даже обледенелого и окрепшего, и из мерзлой земли вырубать тоненькие корешки скудных здешних трав. Словом, становище не было отдыхом для пехотных солдат, а казак успокаивался только к 8 или 9 часам вечера, а в 2 или 3 часа должен был подыматься для новых, таких же тяжких трудов.
В Чушка-Куле Перовский застал не только весь почти гарнизон, но даже и прибывший сюда за больными отряд Ерофеева почти поголовно страдающим от дизентерии и цинги. Запасов сена не было, землянки тесны, душны и сыры, вода со слабительною солью, смертность в укреплении громадная…
Старая рана в грудь, полученная Перовским в Турецкую войну 1828 г., разболелась… Отозвался и тот удар огромным поленом в спину, который он получил во время бунта 14 декабря 1825 г., на Сенатской площади… Силач, разгибавший подковы, стал хиреть. Немудрено, что еще до возвращения Бизянова из рекогносцировки с такими неутешительными известиями, убедившись лично в крайнем изнурении и людей, и верблюдов, с которыми если бы и можно было дойти до Хивы, то разве только для того, чтобы попасться еле живыми в руки неприятеля, Перовский решился отказаться от дальнейшего похода.
Лучше бы было, конечно, если бы эта мысль родилась в голове Перовского еще на Эмбе, по крайней мере отряд не потерял бы столько верблюдов, но и то уж хорошо, что он не упорствовал далее «наперекор стихиям»: с Чушка-Куля он все-таки мог уйти с хлебом, а если бы пошел еще на Устюрт, где, вероятно, пришлось бы бросить большую часть верблюдов со всеми запасами, отряд пошел бы голодный.