"Я убью его! — в исступленном отчаянии думал старик. — Я убью его, я избавлю Русь от этого чудовища!"
Куманин, передав ему письмо, тихо удалился на женскую половину.
Астафьев встал, лицо его было бледно, слезы высохли на воспаленных глазах. Он поднял свою искалеченную руку и, остановясь перед образом Спасителя, громко сказал:
— Клянусь, я убью его, если не вернется мой сын!
Узнав о приходе Куманина, старый боярин поспешил к своему другу. Он застал Астафьева перед образом.
Пароксизм отчаяния уже миновал, и Алексей Тимофеевич плакал тихими слезами, молясь коленопреклоненный.
Кузовин, не желая прерывать его молитвы, остановился на пороге комнаты.
Астафьев встал.
Лицо его было бледно и спокойно.
— Воистину положи меня! — воскликнул боярин, протягивая ему дрожащие руки. — Пощадил Господь? Беда?
— Беда, боярин, — тихо ответил Астафьев, — хочешь, послушай, — и он прочел ему письмо сына.
Опустив голову, слушал Кузовин, губы его что-то шептали. Он сильно изменился за последнее время. Несчастие друзей угнетало его, да и годы давали себя чувствовать. Последние волнения тяжело отразились на нем. Он сгорбился, речь его утратила свою обычную живость. Но всего больше его мучила мысль, что дочь обожаемого им царя Иоанна, маленькая такая, востроглазая (она все еще представлялась ему девочкой) могла терпеть такое беззаконие.
Выслушав письмо, он упавшим голосом произнес:
— Гнев Божий! Что могу поделать я, дряхлый старик! Но клянусь тебе, Алеша, ничего не пожалею, чтобы спасти твоего сына и боярина Артемия! Быть может, и неправ я был, что чурался Петра Алексеевича… Ну, да что об этом! Вот что скажу я тебе, Алеша, одно остается у тебя…
— Ах, мне ничего не осталось, — хватаясь за голову, воскликнул Астафьев.
— Не призывай гнева Божия на свою голову, — сурово ответил старый боярин. — Он милостив, не искушай Его, зане отчаяние есть смертный грех.
— Но что же делать мне! — с тоской произнес Астафьев. — Все пути испробованы. Нет спасенья!
— Иди к цесаревне, — твердо ответил Кузовин, — она дочь Петра, коему ты так верно служил, она сестра императрицы! Не может быть того, чтобы императрица не вняла ее гласу! Или Бог совсем оставил святую Русь! Еще не бывало того. Крепка она, родная! Иди к цесаревне… А ежели и там ничего, — ну тогда пойду я… Все равно мне скоро умирать, и я пойду к Анне Иоанновне и скажу ей, ежели у тебя, великая государыня, не щадят твоих верноподданных, то возьми меня в Тайную канцелярию и отпусти взамен меня Кочкарева и Астафьева.
Кузовин тяжело дышал…
— А ежели она и в этом откажет мне, — продолжал он с возраставшим волнением, — я скажу ей, что она не дочь царя Иоанна…
— Молчи! Молчи! — почти в ужасе воскликнул Астафьев. — Разве не знаешь ты, что никому нет пощады в ее Тайной канцелярии, ни детям, ни старцам, ни больным!
Кузовин тихо засмеялся.
— Я уж зажился на свете, чужой век заедаю, — промолвил он.
— Я не хочу этого, — после долгого молчания начал Астафьев, — а за совет спасибо. Да, я пойду к дочери Великого Петра, я посмотрю, какова эта цесаревна, позволяющая губить священное наследие ее отца, я пойду, я посмотрю ее!.. А ежели ничего и здесь не будет, то…
Он взглянул на образ Спасителя и замолчал.
В то же время на женской половине Настя, захлебываясь слезами, читала письмо Павлуши.
Куманин, передав письмо и не желая быть лишним, сказал, что он заедет позднее, и поспешил уйти. Он видел, с каким нетерпением Настя ждет минуты остаться одной.
Павлуша писал ей гораздо откровеннее, чем отцу. Было ли это вызвано желаньем, свойственным ранней юности, возбудить к себе сочувствие и интерес или безотчетным порывом открыть всю свою душу и все опасения, но Павлуша написал ей, что не имеет уже никакой надежды. В первый раз сказал он, как бесконечно она ему дорога, как с первой встречи он решил посвятить ей всю свою жизнь. Просил хоть изредка вспоминать его, если Бог не судил им счастья, не оставлять отца, быть утехой его старости, просить Артемия Никитича принять его одинокого отца в свою семью.
Настенька так молода, он не знал, люб ли ей, найдется другой, но только просил не забывать его любви, доныне не высказанной. Если он решился писать ей, то только потому, что для него все кончено, что он не увидит ее больше никогда, и снова повторил, что ни на каких пытках не произнесет имени ее отца. Смерть не страшна ему, последняя молитва его будет о ее счастии.
— Матушка, матушка, что он пишет, — с рыданием воскликнула она, — за что, за что это?! Или мы всех грешнее! Или мои родители совершили какой неискупимый грех. Матушка, что же молчишь ты!..
Марья Ивановна, сама измученная, больная, уже не могла плакать, казалось, она выплакала все свои слезы.
Она крепко прижала к своей груди всю сотрясавшуюся от рыданий Настю и только крестила ее. Что могла она сказать, когда в ее любящей и кроткой душе уже угасла вера в милосердие Божие.
Приход Астафьева и Кузовина, по-видимому спокойных, несколько ободрил женщин.
Астафьев сказал о своем намерении попытаться еще просить цесаревну. Время казалось благоприятным. По случаю ратификации Белградского мира можно было ожидать манифеста. Цесаревне легко могла представиться возможность попросить императрицу о милости.
Давно уже цесаревна не была в таком веселом настроении. Двадцать тысяч из кабинета пришлись как нельзя более кстати. Банкир Липман, у которого она кредитовалась, становился все настойчивее.
Долги оплатит государыня, деньги есть, можно обновить свои туалеты.
Но она прямо пришла в восторг, когда ей привели красавца Султана. Цесаревна была прекрасная наездница, но особенно любила она ездить, переодевшись в мужской костюм.
Вообще, она чрезвычайно любила мужской костюм, великолепно шедший к ее высокой сильной фигуре. Почти на всех маскарадах она являлась в нем, причем замечательно искусно умела интриговать и ухаживать за молодыми дамами.
Султан действительно оказался на диво выезженным, и цесаревна тут же решила устроить на днях далекую прогулку, какие очень любила.
Обыкновенно она выезжала на такие прогулки в мужском костюме, в сопровождении Разумовского и Лестока и одного или двух наиболее приближенных людей, как Шувалов или Воронцов.
Приезд с визитом маркиза Шетарди еще более поднял ее настроение. Изящный француз совсем очаровал ее и в то же время очаровался сам ее красотой, величественными и вместе с тем простыми манерами и ее французским языком. С императрицей он принужден был говорить через переводчика, с Бироном тоже, и вообще при дворе немного было людей, свободно владеющих французским языком. Цесаревна же владела им, как русским.
Версальский двор был очень озабочен известиями о болезненном состоянии императрицы Анны, он не без основания полагал, что за смертью Анны легко могут возникнуть волнения.
В инструкциях, данных маркизу Шетарди, было указано на особо важное обстоятельство: "…чтобы маркиз Шетарди, употребляя всевозможные предосторожности, узнал, как можно вернее, о состоянии умов, о положении русских фамилий, о значении друзей принцессы Елизаветы, о приверженцах дома Голштинского, которые остались в России, о духе в разных отделах войска и командиров его, наконец, обо всем, что может дать понятие о вероятности переворота".
И эта сторона его обязанностей была наиболее по душе маркизу. Живой и подвижный, интриган по натуре, он охотно бывал на всех обедах и балах у придворных вельмож, широко принимал у себя и вообще жил в свое удовольствие.
Во время своего недолгого визита к принцессе он сумел дать понять, как был бы доволен Версальский двор, если бы на российском престоле сидела императрица Елизавета, единственная законная наследница по смерти Петра II. Что Версальский двор всеми силами и мерами готов оказать свое содействие к восстановлению законных прав цесаревны. А здоровье императрицы все хуже…
Затем, выразив надежду увидеться с цесаревной на ближайшем балу, маркиз откланялся и уехал.