Тамара быстро, с шутками протерла Хабарова, накрыла одеялом до самого подбородка и распахнула форточку.
– Вот и все. Сейчас дух кислый выветрится и будет совсем хорошо. Так что пишут, какие новости?
– Живут люди, – сказал Хабаров. – Одни летают, другие просто работают. Все, кто на воле, – при деле…
– На воле? Вы так говорите, будто сами – в тюрьме.
– В тюрьме, наверное, лучше, там хоть неделями лежать не надо. Там хоть чем-нибудь заставляют заниматься. – И Хабаров помрачнел.
Он давно уже заметил, что здесь, в больнице, ему никак не удается держать постоянную "ровную тягу". Каждый пустяк выводит из себя: где-то далеко в коридоре громко хлопнет дверь, Тамара нескладное слово скажет, запах уксуса донесется… Подумал: "Может быть, поговорить с Клавдией Георгиевной, попросить каких-нибудь успокаивающих таблеток?"
Но просить Клавдию Георгиевну ни о чем не пришлось. В палату вошел Сурен Тигранович. Поздоровался, долго щупал ногу, живот, задавал обычные, уже надоевшие Хабарову вопросы, потом сказал:
– Довольно валяться, дарагой. Шевелиться понэмногу пора. А то савсем разучишься двигаться. Скоро тэбе балканскую раму поставим, будешь упражняться… Все идэт хорошо. Я доволен.
– Какую раму? – не понял Хабаров.
– Балканскую, это вроде турника. Вдоль всей кровати штука. Будэшь за нее руками хвататься и подтягиваться. понэмножку, как обезьяна.
– Спасибо вам, – только и сказал Виктор Михайлович.
– Какое может быть нам спасибо? Тэбе спасибо, что такой здоровый организм имеешь. И мамэ твоей спасибо – вырастила тэбя таким паслушным. Все делал как Тамара вэлела, как Клавдия Георгиевна приказывала, и вот – порядок! Только нэ торопись, Виктор Михайлович, осторожно ворочайся, нэ пэрэгружайся, никаких резких движений пока не допускай. Понимаешь?
Вартенесян ушел, и палата показалась Хабарову просторней, светлее, выше. Он понимал, конечно, что возвращение к жизни, к настоящей жизни, будет небыстрым и нелегким, но впервые до конца уверовал – будет!
Взял листок бумаги и, придвинув к себе рубцовский пюпитр, написал:
"Антон Андреевич! От души поздравляю Вас с зачислением в наш клан. Подчеркиваю и пишу большими буквами – С ЗАЧИСЛЕНИЕМ, ибо зачисление и подлинное вступление в корпорацию отнюдь не то же самое. Пожалуйста, не считайте эту ремарку за проявление моей вредности или стариковского брюзжания. Просто хочу Вас уберечь от самообольщения. Даже самые блистательные успехи, которых Вы, несомненно, достигнете при испытании резины, не могут послужить достаточным основанием, чтобы считать Вас фирменным летчиком-испытателем. За наших ребят я спокоен: они не посчитают, главное, сами бы Вы не пришли к подобному ошибочному заключению.
Успехов Вам. Осмотрительности. Чистых посадок. И как можно меньше героических "эпизодов". Пока, во всяком случае".
Положил блокнот поудобнее и начал второе письмо: "Милая Мариночка! Спасибо за весточку. Никакой неприятности доставить мне своим письмом Вы не могли и не доставили. И никто меня, как Вы деликатно предположили, не окружает. Сюда действительно приехала мама. И здесь, конечно, врачи. Но медицина не в счет. Или не в тот счет…"
Перечитал, не спеша порвал и начал на другом листке.
"Милая Мариночка! Спасибо за весточку и за тревогу, за все Ваши добрые слова. Я Вам тут на днях сочинил громадное послание, но не отправил, так как не записал его, а только придумал…
Слава аллаху, что Вы не приехали сюда. И вовсе не потому, что это могло вызвать не тот резонанс, как Вы выразились в своем письме, а потому, что я вовсе не хочу представать перед Вами в идиотской позе распяленной на деревянной подставке лягушки, обросшей цыганской щетиной. Это достаточно отвратительное зрелище, насколько я могу себе представить…"
Снова перечитал и снова аккуратно на мелкие кусочки изорвал листок.
"Милая Мариночка! – начал в третий раз Хабаров. – Спасибо Вам. За что? За все! И прежде всего за то, что Вы есть, вспомнили и написали. Спасибо за попытку оградить меня "от дополнительных огорчений". Особенно великолепным показался Ваш "звериный эгоизм"! Это что-то особенное…
Только что ушел Сурен Тигранович Вартенесян – главный врач, который так понравился профессору Барковскому. Он на самом деле превосходный человек и отменный доктор. Очень меня обнадежил сегодня, сказал: "Довольно валяться, дарагой. Шэвэлиться понэмногу надо!" Это как раз то, чего мне до сих пор больше всего недоставало.
Приезжать ко мне пока ни в коем случае не следует, но не потому, почему Вы думаете, просто я еще недостаточно красив для встречи с Вами. Не говорю уже о своем распятом положении в дурацкой кровати, но и от цыганской бороды моей ребенок вашего возраста должен прийти в полный ужас, упасть на пол и забиться в истерике. Любите меня на расстоянии, а я буду стараться сократить это расстояние возможно быстрее. Договорились?
Что Вам следовало бы написать в последней строчке, еще не придумал, но постараюсь.
Да! Поручение к Вам, пока единственное, есть: пойдите в хорошую библиотеку (в плохой не найдете), возьмите там книжку Джимми Коллинза "Летчик-испытатель" и каждый день перед сном читайте по одной главе. Это приблизит Вас к нашему миру. Коллинз – единственный настоящий авиационный автор. В молодости мне очень хотелось чуть-чуть быть на него похожим.
Если сочтете для себя удобным, передайте, пожалуйста, поклон Павлу Семеновичу и скажите, что я чувствую себя страшно перед ним виноватым".
Очень медленно возвращались к Хабарову сила и подвижность, но возвращались. Виктор Михайлович это чувствовал. И каждый прожитый день приближал час, когда он сначала сядет, потом встанет, потом пойдет. Эта пусть растянутая на долгий срок, но все-таки совершенно ясная перспектива меняла решительно все на свете.
Первым, чисто внешним признаком изменения был резиновый эластичный бинт, привязанный к спинке кровати.
Хабаров с удовольствием по нескольку раз в день растягивал упругие хвосты бинта, удивляясь, какими слабыми стали руки, остерегаясь излишнего утомления. Но постепенно движения его становились увереннее, мышцы набирали крепость, и он таскал и таскал резину – по двадцать, пятьдесят, сто раз подряд без передышки…
Когда утром, в один из следующих за обнадеживающим посещением Вартенесяна дней, Анна Мироновна зашла к сыну, она была приятно удивлена его бодрым, оживленным, совсем новым видом.
– Ты сегодня какой-то просветленный, Витя. И молодой, – сказала Анна Мироновна.
– А это из-за Гали. Красавица и волшебница Галя все натворила!
– Какая еще Галя? – насторожилась Анна Мироновна. За дни, проведенные в больнице, она перезнакомилась и, что называется, вошла в контакт со всем не столь уж многочисленным персоналом, и ей было точно известно, что никакой Гали под началом Сурена Тиграновича нет.
– Ты не знаешь Галю, мама? Кошмарное упущение! Ты слышишь, Тамара, мама говорит, что не знает Гали? Саман очаровательная девушка поселка, а какие руки – шелк и бархат! Клянусь, если бы только у меня работали ноги, я бы ушел за Галочкой на край света… На Камчатку пешком!
В конце концов Тамара не выдержала:
– Неужели вы не видите, Анна Мироновна, что Виктор Михайлович побритый! Я сегодня сестру свою сюда притащила. Она парикмахер. И никакая не красавица. Обыкновенная. Это Виктор Михайлович меня дразнит.
Только теперь Анна Мироновна поняла: Витя действительно гладко и очень чисто выбрит; шрамов на лице, во всяком случае если смотреть против света, совсем не видно, и обрадовалась.
– Слушай, мама, есть серьезный вопрос: ты когда-нибудь книгу Елены Малаховец видела? Ну, ту самую знаменитую книгу советов молодой хозяйке?
Опасаясь очередного подвоха, Анна Мироновна ответила с осторожностью:
– Видела очень давно. У моей матери, значит, твоей бабушки, была.
– Расскажи, как она выглядела.
– Но для чего тебе Малаховец, Витя?