Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Хабаров долго ходил под опекой Алексея Алексеевича и учился у него не только испытывать самолеты, но вообще жить – жить строго, принципиально, внимательно приглядываясь к событиям и людям, оценивая все происходящее вокруг собственными мерками, а не готовыми шаблонами.

Разглядывая белый, без единой трещины потолок палаты и все еще ощущая запах летного поля, Виктор Михайлович думал: "Если ты хочешь кого-нибудь чему-нибудь научить, прежде всего зарони в человека зернышко любопытства. И это зернышко поливай настоем полезных фактов. Поливай до тех пор, пока не появятся первые признаки работы мысли. Пусть мысли будут толковые, бестолковые, дельные и совершенно никчемные – это как раз не так уж важно. Важна работа ума – явление всегда однозначное – положительное.

Мыслям, пришедшим в движение, нужен лоцман. Хороший лоцман не станет загружать чужую голову своими обкатанными, хорошо скалиброванными идеями. Нет. Хороший лоцман даст верный курс, поможет устранить снос, если снос появится; в критический момент предупредит о скрытых опасностях. Учитель как лоцман, у хорошего учителя ученик испытывает потребность открывать окружающее, постигать непонятное. И не надо глушить в ученике сомнения. Только преодолевая сомнения, человек освобождается от подражательства, становится самостоятельным. Все это хорошо понимал Алексей Алексеевич. Он учил ненавязчиво, прочно. И, что особенно важно, с доверием".

Утомившись, Хабаров незаметно уснул.

На жестком ложе, в неподвижности, на спине спать было неудобно.

Хабарову казалось, что он летит. Летит на том дурацком планере немецкой конструкции, где летчик располагался в кабине, лежа на животе. Ему казалось, что планер опрокинулся посадочной лыжей вверх. Виктор Михайлович отчетливо ощутил опасность создавшегося положения и попытался вернуть машину в нормальное состояние горизонтального полета. Но планер не хотел поворачиваться. Элероны заклинило.

Хабарову сделалось страшно. Он застонал, пытался что-то крикнуть, но язык не повиновался…

Сквозь сон до Виктора Михайловича донесся тихий женский голос:

– Спокойно, миленький, спокойно. Ничего, привыкнешь. Сначала всегда трудно, а потом – ничего. Спи, спи. Все будет хорошо.

Глава третья

Ей смертельно хотелось спать. За трое минувших суток она проспала в общей сложности не больше шести часов. Может быть, в таком самоистязании и не было особой необходимости, но она ничего не могла сделать: ложилась, и вскакивала, и бежала к нему, надевая перед дверью палаты, словно хирургическую маску, спокойную, доброжелательную улыбку.

Он здорово держался. Он был вместе с ней против болезни. Это успокаивало, но ненадолго.

"27 марта. Состояние больного значительно лучше. Боли беспокоят меньше. Ночь провел спокойно. Пульс 80 ударов в минуту, ритмичный. Отечность лица резко уменьшилась. Правая сторона теплая…"

Сколько он проспал на этот раз, Хабаров не имел понятия. С ним все время что-то делали: кололи, брали кровь, измеряли кровяное давление, заставляли глотать какие-то лекарства, и заснуть надолго не удавалось. Проснулся и сразу почувствовал – болит все тело, ужасно хочется перевернуться на живот, пошевелить ногами, потянуться, но кровать-капкан не пускала.

Виктор Михайлович стал соображать, от чего он проснулся. Что-то его разбудило. Кажется, музыка. Хабаров прислушался: действительно, где-то очень далеко, едва слышно играло радио. Слов разобрать было невозможно, но мелодию он узнал:

Пой, гармоника, вьюге назло, Заплутавшее счастье ищи…

Как ни странно, "Землянка" напоминала не о военном времени, не о тоске расставания; почему-то песня вызвала в сознании совершенно зримый, механический образ магнитофона. За прозрачной плексигласовой крышкой медленно вращаются здоровенные бобины и бежит, бежит через звукоснимающую головку бесконечная шоколадного цвета лента. Рядом с магнитофоном Виктор Михайлович представил самого себя. Сидит за маленьким, покрытым ярко-зеленым пластиком столиком и слушает, наверное, в десятый раз все один и тот же кусок пленки – последнюю запись последнего полета Углова.

– Правый сбрасывает обороты, – пауза, – перекрыл… – дальше неразборчиво, вероятно, Углов перекрыл кран топливной системы. – Сильно кренит… кренит… а, сволочь, – пауза. – Экипажу покинуть борт, всем покинуть борт, катапультироваться, – и снова пауза, которая кажется неправдоподобно долгой, хотя по отсчету секундомера занимает каких-нибудь двенадцать секунд… – параллельно… не включается… вот собака с ушами…

Девушка-техник говорит:

– Все, Виктор Михайлович, запись окончена, больше ничего нет.

– Знаю, спасибо.

Действительно, больше ничего нет. И снова, в какой уже раз, пытается он продлить свой неоконченный спор с Алексеем Ивановичем Угловым.

"Ты хотел вести сороковку, Алексей Иванович. Это я могу понять. Но почему ты не сказал мне об этом прямо? Я бы уступил тебе сороковку с самого начала. Ты мог бы не торопясь сделать все как надо. Для чего ты капал на меня Севсу: "Он осторожничает, он фокусы строит, нет никаких причин затягивать работу"? Ты добился своего – я отказался от машины. Пусть на меня легла тень – плевать! Не в этом же дело. Важен итог. Тебя нет, машины нет, а работу все равно пришлось кончать мне".

Углов ответить не может. И Хабаров пытается сконструировать ответ за него.

"Во-первых, я на тебя не капал и вовсе не хотел, как ты говоришь, отбить машину. Что мне, дела не хватало или заработка? Во-вторых, ты же знаешь, Витька, что сороковка – не первый наш спор. Вспомни, сколько раз мы сшибались по другим машинам. Ну? А о чем мы спорили?"

Хабарову кажется, что он видит живое лицо Углова. Крепкие скулы, узкие, будто прищуренные, глаза и чуть приподнятую белым шрамиком левую бровь.

"Действительно, о чем мы спорили? Ты считал, Алексей Иванович, что в нашей работе полностью исключить риск невозможно и поэтому не всякое знание полезно. Ты любил говорить: "Перестань накручивать, а то я могу забояться". Это звучало лихо, но, согласись, в твоей лихости было больше кокетства, чем здравого смысла. И разве я возражал, что каждый испытательный полет несет и обязательно должен нести известную долю риска? Не возражал. Весь вопрос в том: какую долю считать неизбежной и потому разумной, а какую – искусственной и потому неразумной…"

"Ты пылишь, Витя, пылишь напрасными словами. И зря считаешь меня дурачком. Углов не полоумок. Углов тоже умеет читать и по строчкам, и между строк. Хочешь, я отрублю тебе всю правду? Без дипломатии, без парламентских формулировок. Хочешь?"

Хабарову чудится, что он слышит низкий, хрипловатый, медленно модулирующий голос Углова.

"Давай, Алексей Иванович, говори".

"Только потом не обижайся. Подумай. Я ведь могу и не говорить".

Неприятное, едва уловимое напряжение охватывает Хабарова, Но отступать нельзя. Слишком далеко зашел этот мысленный разговор. Сам завел.

"Говори. Говори, Алексей Иванович, я слушаю".

"Слов нет, ты хорошо летаешь, умненько. Ты хитрый летчик. И не вороти рыло! Это комплимент. Я, Углов, хоть и попроще тебя, но имею свой плюс: я смелее, чем ты, Витька, а смелость, как известно, города берет. И что бы ты ни болтал о разумной и неразумной доле риска – все это пустые слова. Похоже на выступление в прениях, когда уже заранее написана резолюция. Понял? Ты с сороковкой тянул, мекал и бекал не потому, что знал, где в ней тонко и что может лопнуть. Не-ет! Ты тянул потому, что очко у тебя зажималось… Вот тебе натуральная правда".

"Положим, Алексей Иванович, что все так именно и обстояло…"

"Что значит – положим? Кого положим? Факт! Все правильно я обрисовал. Все".

"Ладно. Согласен. Принимаю твои слова за доказанный, неоспоримый факт. И что же? Что получилось в конечном счете?"

46
{"b":"177809","o":1}