– Брось, Витька! Еще оборвешься, а внизу сваи. Ну тебя к черту, псих!?
Виктор ничего не ответил. Осторожно опустился в пролет и повис на руках.
Запомнилось: облака, облака, облака и ныряющая по небу луна. Вниз не смотрел, знал – смотреть вниз нельзя. Ферма, на которой он повис, была холодной и будто нарочно посыпанной чем-то шершавым. Качнулся раз – подвинулся; вправо, два – еще подвинулся, три – еще… Одиннадцать, двенадцать…
Ладони саднило, словно наждак прилипал к рукам и драл кожу… Шестнадцать, семнадцать, восемнадцать… Все-таки он заметно продвинулся.
Наверху что-то невнятное бормотал Сенька, Виктор, не прислушивался. Двадцать, двадцать один… Начали уставать плечи… Ладони жгло. Двадцать семь, двадцать восемь… Стало светлее, подумал: "С чего бы?" – и сообразил: облака растянуло, и успокоившаяся вдруг луна светила на полную катушку. Тридцать один, тридцать два, тридцать три…
Виктор решил больше не считать. К чертям! Все равно, сколько до конца, неизвестно. Еще, еще, еще так, еще. Ох, ладони! Казалось, кожа на руках содрана до костей.
"Рефлексы!.. Я ему покажу рефлексы. Рефлексы у Бобика, Шарика, у Дамки… Сам он дурак – Бобик, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох, Кабысдох…"
Виктор из последних сил докачался до берега и рухнул в мокрую, пахнущую болотом траву.
Он лежал, глубоко дыша, не чувствуя рук, прислушиваясь к едва уловимому плеску реки. Потом вспомнил о ладонях. Поднялся и медленно поплелся к свету уличного фонаря.
На ладони страшно было смотреть. Острая, как стекло, тонкая, как папиросная бумага, чешуя старой, облетевшей ржавчины вдрызг разнесла кожу, въелась глубоко в мясо…
И все-таки воспоминание это было хорошим воспоминанием. Победа над Сенькой? Нет, конечно. Их спор не стоил столь рискованного эксперимента. "Безумству храбрых поем мы песню"? Нет. Внешняя красивость этих крылатых слов никогда не находила отклика в Витькиной голове. У него был другой девиз: "Победа ожидает того, у кого все в порядке, – люди называют это счастьем!" Амундсен. Так в чем же все-таки было дело? Пережив в тот вечер сложную атаку самых разных чувств – от самоуверенности до отчаяния, включая обиду, и злость, и колебание, и стыд, и бешенство, Виктор не ощутил даже короткого укола страха. Чего не было, того не было.
И наивный молодой Витька Хабаров поверил: ему удалось убить в себе страх навсегда. Откуда было знать мальчишке, что в будущей жизни его еще ждут рецидивы этой нормальной, естественной и, увы, неизбежной болезни?
На фронт он попал под конец войны, как говорится, к шапочному разбору. Ветераны полка звенели густыми наборами орденов и медалей. Молодых ветераны встретили хорошо, но держали на некоторой дистанции. Ну что ж – это было их законное, оплаченное кровью право. Разве могли молодые знать, как драться на ветхом "ишачке" против звена "сто девятых"? Разве им захлебнуться чувством бессильной злобы, когда на пару горбатых "харрикейнов" обрушивается свора "мес-сершмиттов" и ты крутишься, крутишься в сумасшедшем вираже отлично сознавая, что это единственный маневр, дающий тебе хоть какое-то преимущество перед противником? Разве эти мальчики, прилетевшие на фронт на новеньких, с иголочки, ДА-5, смогут когда-нибудь принять в свои сердца тех, кого они никогда не видели и теперь уже не увидят, тех, чьими жизнями оплачена победа?
Хабаров попал в руки майора Гордеева.
Первый вылет – разведка.
Они шли парой на высоте полторы тысячи метров. Лес, скалы, озера – пестрый, казалось, совершенно мирный пейзаж расстилался под ногами. Неожиданно слева ударили зенитки. Что это были зенитки, Виктор сначала даже не сообразил. Просто увидел, как в голубом, чистом небе стали набухать и стремительно лопаться дымные шары. Пожалуй, это было даже красиво.
И тут же услышал:
– Вега-84, перестройся влево.
Он перестроился. Ведущий, снижаясь, протащил его сквозь дымные разрывы и приказал:
– Внимание, пикируем…
Суть первого боевого вылета Хабаров понял много позже. Суровый майор, один из лучших воздушных бойцов фронта, умышленно и рискованно крестил его огнем чужих батарей. У Гордеева был принцип: не дрогнет – берем, дрогнет – на мусор. Майора ругали: "Ну, а если ты за зря человека потеряешь, кому от этого польза?"
– Война, – возражал Гордеев. – Тут ничего угадать нельзя, – и хмурил черные цыганские брови.
Над зенитками Хабаров не дрогнул. Не дрогнул потому, что не понял, какому риску подвергался. Дымные разрывы зенитных снарядов не показались ему опасными. А потом, когда понял, что к чему, долго не мог уснуть, ворочался, метался в спальном мешке и забылся только под утро. И ему снился человек-червяк, проткнутый лыжной бамбуковой палкой…
Никогда и никому не рассказывал Виктор Михайлович об этой истории, к счастью, открывшейся перед ним во всех подробностях не в день первого боевого вылета, а много позже, когда он уже приобрел некоторый боевой опыт и прочную уверенность, что он лично непременно доживет до победы…
Хуже было после войны. Уже в испытательской жизни. В пору, когда имя майора Хабарова начали произносить с особым уважительным акцентом.
На одном из авиационных заводов, выпускавшем серийную продукцию, обнаружились неполадки в работе ЛИС – летноиспытательной станции, и Хабаров был командирован туда, чтобы разобраться, принять меры, наладить… Разбирался он пять дней, налаживал три. За неделю Виктор Михайлович расположил к себе всех – и летчиков, и начальство. И вот, когда он уже собирался домой, начальник ЛИСа, седоголовый великан Мартирос Барсегян, сказал:
– Слушай, Виктор Михайлович, премию выписать я тебе не могу – фондов на это честное дело нет, инструкция не позволяет, но если ты пять машин облетаешь и сдашь заказчику, это будет законная компенсация за хлопоты и переживания. Как ты на такое предложение смотришь?
Хабаров отлично понимал: стремление "премировать" его у Барсегяна самое искреннее; работы у заводских испытателей, как говорится, сверх головы; пять машин, которые он возьмет на себя, никого не обездолят, и согласился.
А дальше произошло вот что: отгоняв, как полагается, двигатель нового истребителя на стоянке, Хабаров порулил на. взлетную полосу. Получив разрешение диспетчера, он разбежался по бетону и, неслышно оторвавшись от земли, перешел в набор. Двигатель работал нормально, шасси убралось чисто, но Хабаров ощутил какое-то легкое, непонятное беспокойство. Проверил показания приборов – все исправно, бросил беглый взгляд влево – вправо – синее небо да легкая дымка над горами не внушали никакого опасения. Почему вдруг Хабаров стал разглядывать внутренности тесной кабины, этого он объяснить, не смог бы: ни инструкцией, ни здравым смыслом такой осмотр продиктован не был. И все-таки…
Ему показалось, что в дальнем правом углу, за педалью, темнеет что-то постороннее. Хабаров наклонил голову пониже и разглядел: прижавшись к противопожарной перегородке, в самом углу сидела взъерошенная рыжевато-серая крыса. Он смотрел на крысу, а крыса смотрела на него. Почему-то Хабаров решил, что сейчас, вот сию минуту эта голохвостая скотина бросится ему в лицо. Упреждая предполагаемое намерение неожиданного пассажира, Виктор Михайлович заложил крен градусов в семьдесят и потянул ручку на себя. Мысль сработала совершенно четко: "Прижать сволочь перегрузкой"?
С земли, конечно, заметили странный маневр только что взлетевшего истребителя, встревожились и запросили по радио:
– Орел-11, Орел-11, что случилось?
Ничего не отвечая командному пункту, Виктор Михайлович прекратил набор высоты и выписывая немыслимые вензеля в небе, стал заходить на посадку. Пока Хабаров замыкал круг аэродромом, самочувствие его было более или менее устойчивым, но на последней прямой стало худо – ни маневрировать, ни заглядывать под ноги в непосредственной близости от земли не представлялось возможным. Приземлился Хабаров нормально. На пробеге выключил двигатель и освободился от привязных ремней. И только тут понял: сейчас надо будет что-то сказать людям. Ведь только что на глазах всего заводского аэродрома он выполнил пусть благополучную, но все равно вынужденную посадку…