– Вам нравятся?
– Вы еще сомневаетесь? Да это не туфли – мечта!
– Мечта? Тогда выписывайте.
По дороге в кассу он задержался у лотка с парфюмерией, купил флакон "Красной Москвы". Духи были для продавщицы. Хабаров любил делать подарки, к тому же продавщица показалась Виктору Михайловичу симпатичной. Домой он приехал в десять минут десятого.
– Нельзя же так, Витя, – сказала мать. – Или не предупреждай, или являйся вовремя, или звони по крайней мере…
– Виноват. Внешние факторы помешали, и телефона под рукой не было. – Он посмотрел на мать, одобрил про себя ее черный вязаный костюм, заметил прическу парикмахерской выделки, скользнул глазом по ногам и строго сказал: – А что это за опорки у тебя на ногах?
– Почему опорки? Нормальные туфли, что ты болтаешь…
– По-твоему, нормальные, а по-моему – ужас. В таких туфлях из дому нельзя выходить, в крайнем случае – добежать до магазина или на рынок…
– Перестань, Витя. Откуда это у тебя: стыдно, неловко, – мать начинала сердиться, – туфли как туфли.
– А я хочу, чтобы ты была красивее всех.
– Если тебя шокирует мой вид, я могу не ходить. Не думаю, чтобы мое отсутствие кто-нибудь заметил…
– Еще чего! Пойдешь. Только переобуйся. Вот держи, – и он вытащил из-за спины зеленую коробку.
– Витя, ты с ума сошел! Это же туфли для невесты.
– Вот и хорошо. Не жмут? Мне нравятся. Совсем другие ноги.
К Алексею Алексеевичу они опоздали, и опоздали основательно: вместо двадцати ноль-ноль явились в двадцать один сорок. Компания была уже в сборе и успела поднять не один тост.
Во главе стола рядом с Алексеем Алексеевичем восседал пожилой, весьма почтенного вида полковник-связист. Место ведомого с другого боку занимала тучная женщина в темно-сером строгом платье. К ним примыкали еще двое гостей помоложе. Задавал тон связист:
– Видите ли, дорогие друзья, мы никогда ни до чего не договоримся, если не будем учитывать в каждом явлении элемент времени. Телевизионный приемник КВН казался нам каких-нибудь пять лет назад чудом. И справедливо! А что мы теперь говорим по поводу этого самого КВН?.. И тоже справедливо! Вот Елена Сергеевна ратует за распространение релейных линий. Как вынужденный этап в развитии телевизионной сети, я могу одобрить такое решение. Но пройдет лет десять – и про релейные линии никто не вспомнит. Мы поднимаем ретрансляторы на космические орбиты…
– Не слишком ли прытко – десять лет? – сказал Алексей Алексеевич.
– Нет! Не слишком, – выкрикнул полковник и хлопнул рукой по столу, – новое всегда кажется далеким…
В середине стола группой гостей верховодила дочь Алексея Алексеевича. Коротко остриженная голова, уверенный голос, властные движения. "Сразу видно, учительница", – подумал Хабаров, взглянув на эту основательную, не по годам уверенную в себе даму. Тут шел разговор литературный.
– Не знаю, как вы относитесь к статье Бушуева, но одно в ней, несомненно, ценно: в переводной литературе нельзя видеть одни только художественные достоинства и недостатки, надо еще обязательно учитывать воспитательное влияние, которое эта литература оказывает на нашу молодежь. Вот сейчас все читают Ремарка, а что в нем хорошего?
– Нина Алексеевна, чем же вам Ремарк не угодил? Это большой, умный писатель. Очень тревожный и честный…
– По-моему, я не говорила, что Ремарк плохой писатель. И если вам угодно, в том-то вся и беда – Ремарк хороший писатель, талантливый, но чему он учит наших девушек и юношей…
На дальнем конце стола разговаривали не столь активно, зато здесь усердно чокались.
Дотемна загоревший, жилистый мужчина совершенно неопределенного возраста объяснял своей соседке:
- Вы, Ксения Дмитриевна, конечно, к Алексею Алексеевичу ближе теперь стоите, но все равно вы про него не все знаете, а я знаю все. Когда мы в двадцать седьмом два месяца на Колгуеве, извиняюсь, припухали, Алексей Алексеевич похлебку из моржовых ремней жрал, а все равно острил. И я глубоко ценю в нем этот самый, как его… оптимизм. Поэтому и предлагаю: выпьемте за оптимизм!..
Анну Мироновну Алексей Алексеевич утащил на свой край стола. А Виктору Михайловичу сказал:
– Ориентируйся визуально, действуй самостоятельно, Витя.
Виктор Михайлович расположился между Ниной Алексеевной и жилистым, дотемна загоревшим мужчиной неопределенного возраста. Мужчина оказался бывшим бортмехаником Алексея Алексеевича. Хабарову налили водку. Он выпил. Бортмеханик спросил:
– А вам известно, почему на моторе два магнето ставят?
– Для надежности, – сказал Виктор Михайлович.
– Молодец. Правильно соображаешь, – сказал бывший бортмеханик, покрутил ладонью над бутылкой и тут же налил Хабарову вторую стопку.
Виктор Михайлович выпил еще и почувствовал, как исчезает скованность.
А стол делался все оживленнее, все шумней. И, как всегда в больших, в значительной степени случайных компаниях, события разворачивались неуправляемо. Не было тут ни режиссера, ни тамады. И даже при самом добросовестном стремлении к последовательности и точности едва ли кому-нибудь удалось бы восстановить картину вечера во всей ее пестрой полноте.
Стол сдвинули к стене. Замурлыкал проигрыватель. Посередине комнаты танцует несколько пар. Опершись об острый край потускневшего от времени рояля, Хабаров стоит рядом с Алексеем Алексеевичем. Старик настроен добродушно и, видимо, доволен вечером.
– Люблю, когда люди приходят. Люблю шум и бестолковщину вот таких сборищ, – говорит Алексей Алексеевич. – Нельзя все по плану, все по плану…
Подходит бортмеханик. Алексей Алексеевич спрашивает:
– Вы познакомились, Витя? Это – Фома. Золотой человек. В двадцать седьмом мы с ним на Колгуеве околевали, два месяца без связи, а погодка – страх божий, и ни разу Фома не пискнул. Два месяца анекдоты рассказывал…
– Будет уж, Алексей Алексеевич, – анекдоты. Это тебе нынче так кажется, а тогда не до анекдотов было… Не чаяли выползти.
– И выползли!
– Ты везучий, ты всегда выползал.
Алексей Алексеевич морщит лоб и говорит медленно, с растяжкой, будто взвешивает каждое слово:
– Везучий. Кто-нибудь всегда ходит в везучих, Фома. Я просто всю жизнь старался не слишком на рожон лезть. Меня на слабо трудно было завести. Вот и считалось – везучий. Теперь он, – Алексей Алексеевич показывает на Хабарова, – теперь Виктор Михайлович в везучих числится, хотя двадцать с лишним лет за главного везуна Углова держали. Не верю я в судьбу. Не верю на самом деле. Но если она все-таки существует, одно могу сказать: не играй с судьбой в очко, не играй!
– Справедливые твои слова, Алексей Алексеевич, – мы должны за них немедленно выпить, – говорит Фома и тут же исчезает.
– Хорошо у вас, Алексей Алексеевич, – говорит Хабаров.
– Правда хорошо? Если правда, я рад.
– Конечно, правда. А по какому поводу все-таки сабантуй?
– Шестьдесят восемь, Витя.
– Ну да?
– Точно – шестьдесят восемь. Только тихо! Никаких поздравлений не надо, и соболезнований тоже не надо. Все идет как и должно идти.
Появляется бортмеханик. Осторожно, боясь расплескать, несет три наполненных до краев фужера, скользко стоящих на большой тарелке с золотой каймой.
– Шампанского сорок процентов, ликера – двадцать, коньяка – двадцать, лимонного сока – двадцать. Годится? Говорят, сам царь таким коктейлем баловался. Правильно? Если правильно, прошу!
Они чокаются, пьют. И Фома просит Алексея Алексеевича:
– Сыграл бы, Алексеевич, лет десять тебя не слушал, сыграй.
– Да пальцы не те. Забыл я, Фома, когда за инструмент садился.
– А ты вспомни. Что пальцы? Важно, чтобы душа на месте была.
И Алексей Алексеевич сдается.
Сначала он играет старинные мелодии, потом, неожиданно молодо тряхнув головой и лукаво сощурившись, гремит шлягером нэпманских времен и незаметно переходит на попурри из современных песен. Алексей Алексеевич оказывается коварным музыкантом: исполнив вступление модной песенки, что ежедневно звучит по радио, он объявляет: "А теперь прошу познакомиться с первоисточником", – и тут же играет полузабытый цыганский романс, и все обнаруживают просто-таки фантастическое сходство в этих, совсем, казалось бы, непохожих вещах.