Значительно меньшее влияние на творчество Абовяна имела русская литература. Сказалась атмосфера Дерпта, вся проникнутая немецким духом, где русские студенты для изучения своей литературы были вынуждены создавать русское землячество. Пиетет перед Гете и Шиллером был до того силен, что почти незамеченным прошел Пушкин. Но тут имела значение сверх того и степень общего развития Абовяна, характер его социальных запросов. Глубоко уравновешенная поэзия Пушкина не могла вызвать в Абовяне того энтузиазма, который вызывали немцы. На искусство Хачатур-дпир смотрел в известной мере с социально-педагогической стороны.
Из русских писателей по формальному родству ближе всего Абовяну был поэт Жуковский, на которого его внимание поминутно обращали профессора. Жуковский жил некоторое время в Дерпте, о нем говорили, его почитали как переводчика Шиллера. С ним Абовян лично был знаком. Знаменитый поэт был к нему очень внимателен. Но, повторяю, влияние чисто формальное, идейные запросы Абовяна были очень далеки от консервативного монархизма придворного поэта. Вернее, Абовян считал монархический консерватизм делом русским и не могущим влиять на решение армянских вопросов, но подучиться у Жуковского он мог многому, знакомясь с родственным ему лирическим романтизмом.
С большим интересом Абовян следил за русской басенной литературой. И это вполне понятно. Басня — тематически и строем образов наиболее близка к народному творчеству. Она является самой доступной формой проповеди и наиболее демократична из всех литературных жанров. Для проповеднических и просветительных целей Абовяна басни Крылова, Хемницера, Дмитриева, давали большой художественный материал. К этому списку следует добавить имя Лафонтена, басни которого Абовян переводил особенно охотно.
Более кропотливые изыскания вероятно добавят много имен, внесут поправки в детали, но, сдается мне, в основном направление литературных интересов Абовяна и теперь уже вполне поддается определению.
Впрочем, есть еще одно имя, которое не могло пройти мимо Абовяна. Я говорю о Фихте. Пламенные патриотические речи последнего были созвучны настроениям Абовяна. Сепаратистско-националистические круги дерптских профессоров не могли не быть поклонниками автора «Reden an die deutsche Nation». А знакомство с огненным Фихте действовало на сознание Абовяна проясняюще. Невозможно отказаться от мысли, что именно Фихте укрепил в нем решение бороться за новый язык, за демократизацию литературного языка, хотя в моем распоряжении прямых указаний на это не имеется. Из крупных философских имен в мемуарной литературе найдено упоминание о Лейбнице. Француз, путешествовавший по Закавказью, писал западно-армянскому публицисту Ст. Воскану, приблизительно в середине пятидесятых годов прошлого столетия:
«Свидевшись с Абовяном, был изумлен его знаниями. Явления германской философии и литературы до того усвоены им, что даже европеец мог бы при нужде пользоваться его советами. Шиллера знает назубок. Мнения Лессинга и Лейбница отменно усвоил и придал им в своем азиатском воображении новую окраску. Вровень с немцем владеет немецким языком и, нет сомнения, что этот человек сделает еще честь армянской литературе» (цитирую из брошюры А. Бакунца).
Наконец он читал Гегеля. В «Дневнике» имеется запись о трудности чтения Гегеля. Что это не было случайным упоминанием — ясно из характера его беседы с профессором Вальтером, гегельянцем, с энтузиазмом насаждавшим в университете любовь к философии великого диалектика.
Наблюдая за жизнью университета, Абовян не раз предавался тяжелым размышлениям. В его «Дневнике» имеется такая запись: «Глядя на все это (на высокий культурный уровень его окружающий — В. В.), сердце мое охватывает волнение, и я думаю, в каком невежестве коснеет народ наш и придет ли время, когда он также просветится»?
Эта мысль, преследовавшая его в монастыре, еще ярче вспыхнула в Дерпте, в культурном обществе учащихся и профессоров. Чем яснее раскрывались ему действительные размеры отсталости, тем определенней становилось его решение посвятить себя делу просвещения народа. Он сознательно готовился в просветители и дерптские профессора всемерно поддерживали это решение.
Он с особой тщательностью знакомился с педагогическими теориями. Позже мы увидим прямые влияния Руссо и Песталоцци, думаю не будет рискованно предполагать и влияние Оуэна, социально-педагогические идеи которого как раз тогда в Европе оживленно обсуждались и пропагандировались. Но если о знакомстве Абовяна с Оуэном и другими социалистами можно лишь с известным риском гадать, то вопрос о его знакомстве с автором «Эмиля» — бесспорен. Абовян изучал Руссо. Это — факт первостепенной важности.
Есть еще одно обстоятельство, которое имеет наряду с литературными воздействиями, важнейшее, почти решающее значение «на формирование молодого просветителя. В Дерпте Абовян имел огромный успех среди женщин. Жены и родные профессоров с особой предупредительностью относились — к нему. Он неоднократно имел возможность убедиться, что в нем физическое искушение много сильнее, чем он думал, намереваясь сделаться монахом…
И Абовян без труда сделал для себя великое открытие: «Сближение с прелестной девушкой (Юлией, сестрой жены Паррота) смягчило грубый нрав мой, и действительно это единственное средство для смягчения нравов, — чем более мужчины знакомятся и сближаются с женщинами, тем воспитаннее и благороднее делается нрав их», — пишет он в «Дневнике». И у него совершенно естественно возникает мысль о том, как было бы хорошо жениться на такой немке, которая своим примером могла бы просвещать женщин на его родине.
Этому факту я придаю большое значение. В процессе эмансипации Абовяна такое решение женского вопроса сперва для себя, а затем, как увидим, и принципиально, поднимает Абовяна до уровня передового человека эпохи.
Такова та сумма влияний, тот перекресток идей, на котором Абовян шесть лет обламывал в себе остатки варварского вчерашнего дня, готовясь выполнить величайшую задачу своей жизни.
Выше я указал, что возникшие в стране смутные идеи нуждались в сочетании с опытом передовых стран Западной Европы, чтобы превратиться в передовую демократическую программу.
Абовян нес эти смутные идеи и попал, как мы видели, в революционный водоворот и ураган 1830–1831 года, где не только оплодотворялись идеи, но и довершались программы и прояснялись перспективы.
Не прошло полных шести лет, как Абовян был вынужден вернуться на родину, причем «решение, сбор и отъезд произошли с таинственной поспешностью. Для биографов Абовяна вопрос о причинах столь спешного отъезда его из Дерпта явится одним из интереснейших вопросов. Разумеется, для его выяснения им придется производить некоторые разыскания. Не был ли его отъезд вызван внешними причинами? Для домыслов и догадок простор большой, но мы не считаем полезным такое занятие. Соблазнительная задача установить связь между его столкновением с Булгариным и отъездом — это тем более правдоподобно, что Булгарин никогда не скупился в доносах и в самых беззастенчивых клеветнических наговорах. Но и это оставим будущему исследователю. В архивах он найдет, быть может, факты, точно объясняющие странную поспешность отъезда Абовяна из Дерпта.
Листопад иллюзии
В 1836 году Абовян вернулся в Тифлис. Нужно думать, не без колебаний решился Абовян на эту поездку. В феврале 1836 года он писал академику Френу из Москвы: «Мое давнее желание — отсюда помочь, в меру возможности моей заброшенной родине, теперь подверженной, как и мое положение, неизвестной и, можно сказать, невеселой судьбе».
Приехал он с ясными, смелыми, демократическими идеями, крайне смутной политической программой и величайшими иллюзиями.
За шесть лет он проделал невероятный скачок, а жизнь его отечества за это время оставалась почти неизменной. Он этого обстоятельства вовсе не учел. Он приехал с тем заблуждением, что с ним вместе росла и его родина, что там не только вызрели потребности, но и поредела тьма, отпали тяжелые цели религиозного мракобесия, что там выросло новое поколение, ожидающее только появления новых идей.