Мартин в гостиной тем временем поддерживал оживленный, но односторонний разговор с полковником, который отправился со своей конной пехотой в весьма длинный рейд по Южной Африке. Дамы вошли, когда он объяснял:
— Ну так я вскочил на моего гнедого, поскакал к Китченеру и заявил наотрез, что от этого Френча я подобных штук терпеть не намерен, изволите ли видеть…
К большому сожалению полковника, Мартин торопливо с ним распрощался. По всем правилам этикета, принятого сливками Клива, к калитке двинулась церемониальная процессия, и миссис Исткорт зашептала Алвине:
— Бедненькая Джорджи, как она плохо выглядит! Куда делся ее прелестный румянец! Дорогая моя, я убеждена, что ее что-то гнетет. Я всегда заставляю Мартина делиться со мной всеми его маленькими секретами: ведь возможность довериться родителям для детей такая отрада, не правда ли? Я убеждена, что Джорджи очень помогло бы, если бы она излила вам свои девичьи горести. Мне совсем, совсем не нравится ее вид. Помнится, я сама и выглядела так, и чувствовала себя точно, как она описывает, когда я ожидала милого Мартина… До свидания, дорогая, до свидания.
Алвина онемела от ярости и досады. Миссис Исткорт удалялась переваливающейся походкой жирной утки, и она смотрела ей в спину, словно творя магическое заклинание, которое испепелило бы старуху на месте, а полковник все еще вежливо держал шляпу в руке.
— Свинья старая! — мстительно сказала Алвина. — Так бы и выдрала ей все волосы, какие у нее остались!
— А? — недоуменно и шокированно произнес полковник. — Что такое?
Алвина, не ответив, быстро зашагала к дому.
Примерно в ту минуту, когда миссис Исткорт вышла за калитку, доктор Маккол вывел свою быструю двухместную машину на небольшую, но очень аккуратную подъездную аллею, отходившую от его крыльца, прокатил между двумя рядами сальвий и кальцеолярии и повернул радиатор в сторону «Омелы». Глядя на дорогу, он размышлял. В кармане у него покоилось письмо, полученное утром от доверчивого Перфлита, который еще не осознал предательства Маккола и, видимо, испытывал непреодолимую потребность сообщить кому-нибудь свой секрет — вопреки неоднократным гордым заверениям, что он не джентльмен!
Вот что он писал:
«606, Рассел-сквер Блумсбери,
Лондон
Дорогой Маккол!
Куда вы, черт побери, запропастились последние дни? Я всячески старался повидать вас до отъезда, но подобно Ваалу вы либо охотились, либо спали, либо путешествовали. От души надеюсь, что сие означает лишь, что вам удалось успешно объединить оба ваши конька — любовь и ритуальные убийства.
А нужны вы мне были как отец-исповедник. По правде говоря, я умчался из Клива бешеным галопом, так как поставил себя в весьма неловкое, если не сказать, гибельное положение по отношению к нашей юной приятельнице la fille du regiment[21], о которой мы не раз беседовали. По глупой доброте душевной я ополчился на защиту нашего юного Иосифа, сиречь мистера Стратта, и его любезной красавицы. Это привело к свиданиям с Юной Знатной (?) и Добродетельной (??) Девицей, имя же ее ты ведаешь. Не могу объяснить вам, какой Асмодей в меня вселился, но факт остается фактом: она весьма откровенно напрашивалась на милые интимности, в каковых я ей по глупости, но милосердно, не отказал. Разумеется, ничего серьезного: так, розыгрыш гамм. Но у нее оказался дьявольский темперамент, сочетающийся с непристойной страстью к прочности и респектабельности. Во время второго нашего тайного посещения кладовки с вареньем она с чертовской серьезностью вдруг задала весьма недвусмысленный вопрос. Естественно, я произвел ловкий обходной маневр и стоически выдержал последовавшие слезы и упреки.
Добродетель, если не тщеславие, до того возобладала над радостями новых и восхитительных откровений, что она не только явно выказала решимость продолжать лишь после получения официальных заверений, скрепленных Церковью и Государством, но и прямо пригласила меня встретиться с грозной мамашей, заядлой любительницей лисьей травли. Под влиянием минутной слабости я принял приглашение, но зрелые размышления и обращение к поистине гениальному оракулу убедили меня, что мне не следует более пробираться в сии заповедные угодья, если я хочу в целости сохранить свой пышный рыжий хвост блаженного безбрачия. И я бежал, быть может и бесславно, но с благоразумной поспешностью.
В моем прощальном письме — кстати, по-своему, бесподобном перле, — я дал понять, что буду банберировать в Париже и Зальцбурге. На самом же деле я затаился здесь, в доме ученого и любезного друга, англокатолика ошеломительного целомудрия, который уверовал, что наступил благоприятнейший момент для моего обращения на путь истинный. Я позабавился, весьма огорчая и шокируя сего почтенного Аристида, дважды (под предлогом покаянной исповеди) поведав ему, что произошло, со всеми жуткими подробностями и многими пикантными приукрашиваниями. Он полагает, что я уже совсем близок к Богу.
Лондонское общество очень мило, но стало таким сверхкультурным, что не считает нужным читать даже те новые книги, которые разносит в пух и прах столь остроумно и высокомерно. Здесь же все овеяно высокой духовностью, ибо мой приятель — что-то вроде первосвященника новоявленного культа, цель которого заключается в том, чтобы римский папа был признан английским королем. Я, разумеется, всецело „за“ и останусь тут, пока в Кливе все не уляжется. Надеюсь, вы будете моим лазутчиком и сообщите мне, когда барышня настолько отвлечется от своего гнусного плана, что я смогу спокойно возвратиться к моим ларам и пенатам.
Прощайте, милый бес!
Р. П.»
Маккол прочел и перечел скромную эпистолу, каллиграфически начертанную аккуратным мелким перфлитовским почерком, ценой неимоверных усилий выработанным под почерк Торквато Тассо. Многие свои литературные аллюзии мистер Перфлит тратил на этот практичный шотландский интеллект совершенно зазря, но самые факты весьма и весьма заинтересовали Маккола: ему более чем любопытно было узнать, как к ним относится сама Джорджи. Естественно, врач должен быть чертовски осторожен, но и в этой профессии небеса предоставляют кое-какие возможности. Во всяком случае, почему бы и не заехать туда на чашку чая?
3
Отдыхать в «Бунгало Булавайо» у своих родственников Джорджи отправилась по совету Маккола. Алвина и Фред были согласны в том, что доктор был на редкость внимателен, а его отказ прислать счет за свои визиты и вовсе поразил их самым приятным образом. Едва он увидел Джорджи, распростертую на постели с головной (а может быть, и сердечной) болью, как повел себя самым благородным образом. Его доброта не ограничилась каждодневными визитами и двумя подробнейшими осмотрами, исчерпавшими все возможности. Хотя ни он, ни Джорджи ни разу не упомянули Перфлита или прочие мелкие осложнения, она почувствовала, что он понимает, как тяжело приходится девушкам. В ней пробудился восторженный интерес к медицине, включая хирургию, и к полной высокого самопожертвования жизни, на которую добровольно обрекали себя члены этой профессии ради блага человечества. Врачи, говорила Джорджи, похожи на благородных рыцарей: они не только говорят, но делают дело и обращают свое бескорыстное служение не на какие-то суеверия, но на истинное улучшение жизни. (Она взяла почитать номер «Ланцета».)
Маккол обсудил состояние Джорджи с ее родителями, не сухо и профессионально, но с человечной проникновенностью, с доброжелательной проницательностью, столь характерными для сельских врачей.
— Нет, миссис Смизерс, — сказал он, — у Джорджи ничего сколько-нибудь серьезного нет. Я дважды провел исчерпывающее обследование, чтобы окончательно убедиться, и даю вам слово, такой абсолютно здоровой, прекрасно сложенной, с отличной кровью девушки мне еще видеть не приходилось.
— Рад слышать, — объявил полковник. — Терпеть не могу болезненных женщин. Истинное наказание.