– А ты что?
– Иду, мол, из Серро-де-Паско, ищу, где переночевать. А он с меня шляпу снял и спрашивает: «Ты часом не Эктор Чакон?»
– Как же мне быть?
– Пойдешь в город – изловят. Ты лучше беги.
– Я домой пойду.
– Домой?
– Меня ищут в горах. Им и не примерещится, что я дома прячусь.
Худой, скуластый, обросший человек смотрел на Сульписию, и она видела в последний раз его обожженное бедами лицо.
Молнии скрестились в полночном небе. Чакон скользнул в свою дверь и увидел опаленное страхом лицо Игнасии. «Это я, Эктор», – шепнул он, но ясно понял, что страх не прошел. Не зажигая света, он дополз до овчины, одной рукой спуская штаны, и не успела Игнасия сказать слово, как он был рядом.
Лишь когда занялась заря, они разомкнули объятья, Эктор присел на овчине и закурил.
– Что с тобой, Игнасия?
– Ты все думаешь вершить руд?
– Я не отступлю до конца.
– Все у нас боятся. Жандармы теперь чуть ли не в миску лезут.
– Придется вам привыкать.
– Что ты сделаешь один? Тебя убьют. Кто за детьми присмотрит?
– Убьют – умру. Не убьют – жив буду. Такая уж моя судьба.
Сигарета обжигала ее, как его горящий взор.
– Я не могу отступить. Теперь бороться надо насмерть, до последней капли крови.
– Ты очень изменился, Чакон. Я тебя не узнаю.
– Я с богатыми не полажу. Они плохие люди. В тюрьме, говоришь, умру? Лучше уж в схватке,…
– Слушай, Чакон, картошка поспела, пора ее складывать в сарай. Дети гуляют, все я одна, – устало говорила Игнасия, – без мужа.
– Я тебе помогу. Я дома останусь.
– Здесь тебя не ищут. Жандармы ходят к твоим бабам.
– У них, у бедняг, мужей забрали, вот они мне и помогают.
– Светает, Эктор. Ты устал. Я тебе поесть сготовлю, а ты поспи. Как ты там спишь по чужим домам?
– Бывает, на ходу сплю.
– Вот и отдохни.
– Я посплю, а потом картошкой займусь.
– А я схожу в лавочку. Я скоро.
Но скоро пришла не она, а славная жандармерия, Здесь авторы его жития не совсем согласны: те, кто хотят его допечь, нашептывают, что предала его Игнасия, и даже утверждают, будто по нищете своей она в то дождливое утро протянула руку за пригоршней красновато-желтых бумажек. Ремихио с этим не согласен и, оправившись от припадка (а ему все хуже, он чуть не каждый день бьется в пене), говорит: «Это его дочка Хуана». Неужели правда? «Ее мужа забирали в солдаты, – говорит горбун. – Ему было под тридцать, но они ему годы сбавили. А Хуана поменяла его на отца. Я сам видел в списке его имя». Этого быть не может. Военные не подпускали Ремихио к бумагам, он у них только мусор выносил.
Чакон барахтался в тяжелом, страшном сне. Он месяцы не спал под настоящей крышей. Ему снилось, что его колет острый шип. Он поднял ногу и рассмотрел, ступню. Она была вся в камешках, как маис в зернах, и он их обобрал, но оказалось, что ни мяса, ни кости нет – пустая кожа. Он очень устал и проснулся лишь тогда, когда завыли псы и загрохотали выстрелы. Он открыл глаза. В окошко сарая ударялись пули. Дом окружали жандармы. Чтобы его напугать, они стреляли целый час, а он сидел, притаившись за мешками, и слушал, как щелкают пули о дерево. К полудню выстрелы стали реже и над перепуганной Янакочей нависла искусанная псами тишина. Эктор прильнул к щели между досками.
– Чакон! – кричали жандармы. – Не стреляй, тут дети.
Глаза, способные разглядеть ящерицу в безлунной ночи, разглядели за школьными фартучками девять жандармов и дюжину стрелков. Некоторых он узнал, взглянул на свой револьвер и взвесил на руке мешочек с пулями.
– А, черт!
– Эй ты! – крикнул Кабрера. – Не будешь стрелять – не убьем!
Эктор приоткрыл окно и заморгал от яркого света. Он увидел Янакочу, пастбища, путь в Уараутамбо, морду гнедого, предостереженья Пис-писа, неудавшийся мятеж однокопытных, тридцать лет тюрьмы, нацеленные дула винтовок и пошел до ступенькам вниз.
Сержант Кабрера смотрел на него с восторгом, со злобой, с завистью.
– Вот ты и оступился! – кричал он. – Нашлась, на тебя управа!
Глава тридцать четвертая,
из которой читатель узнает, о чем говорил Фортунато с выборным Ранкаса
Старик увидел кровли селенья и остановился. За пятьдесят тысяч дней до этого остановился здесь и генерал Боливар, прежде чем войти в Ранкас. Боливар хотел Свободы, Равенства, Братства. Хитёр, однако! Мы получили Пехоту, Кавалерию и Пушки. Фортунато, еле дыша, бежал по улочке, и, глядя на его побелевшее лицо, люди видели беду.
– Идут! Солдаты идут!
Он хватал воздух широко открытым ртом.
– Откуда?
– Через Парью.
Он опустился. на землю. Примерно за пятьдесят тысяч дней до этого майора Расури, через пять суток возглавившего прославленную «атаку перуанских гусаров», чуть не лягнул конь, испугавшийся яркой бабочки.
– Пресвятая дева, помоги!
– Пробил наш час!
– Надо что-то делать…
– Перебьют нас как собак!
– Почему это перебьют? Солдаты защищать нас должны, а не убивать.
– Где выборный? – спросил Фортунато.
Люди бестолково метались по площади, и ему невольно представились мухи, одуревшие от яркого света.
– Мы не мухи, – громко сказал он.
– Ты что, Фортунато?
Теодоро Сантьяго завел свое:
– Все за грехи! Почему алтарь не доделали? На пакости денег хватало, а богу – шиш? Бога забыли! Грешники вы, распутники нечестивцы!
– Заткнись!
– Бесстыдники, бога не боитесь! На колени!
– Да заткнись ты! – заорал Фортунато, хватая дона Теодоро за черные лацканы, на которых еще не просохли слезы его жены. – Тише! Не кричать надо, а бороться. Сегодня нам жизнь или смерть. Берите палки, камни, что есть под рукой! Жизнь или смерть, будем драться до конца, ясно?
Восемьдесят темных от работы рук схватили по камню. Склоняясь к земле, люди увидели, что к ним бежит выборный.
– Откуда идут? – кричал он.
– С трех сторон, – задыхаясь, сказал низкорослый Матео Гальо, – через Парью, через Пакойян и по шоссе.
От помещичьих земель двигались рысью триста всадников под началом Мануэля Искариота Каррансы. Примерно за пятьдесят тысяч дней до этого по той же дороге двигалась наша кавалерия под началом генерала Некочеа.
– Всех нас перебьют! – застонала женщина.
– Не бойтесь, друзья! – сказал Ривера. – Ничего с вами не случится. В Вилья-де-Паско Адан Понсе встал Против войск. И что же он, умер? В кафе не ходит? Я сам вчера видел – сидит, пьет бульон. Ничего не случится. Все будет в порядке!
Вдруг он замолчал. У Пуэрты-де-Сан-Андрес показались багровые морды солдат. Примерно за пятьдесят тысяч дней – и за пять дней до того, как его полк основал в этой пампе Республику Перу, – генерал Кордова вошел в селенье, там, где входили сейчас войска. Метрах в трехстах от площади они прицелились в жителей, а те глядели как завороженные на мерное их движенье. Дону Матео Гальо (которого вскоре после этого упаковали, словно мумию) показалось, что дула огромные, больше, чем у пушек на параде в годовщину Хунинской битвы. Костлявый и веснушчатый лейтенант, страдая от здешней высоты, выступил вперед. Ривера встал перед ним.
– В чем дело, сеньоры? – спросил он тонким голосом и сильно побледнел.
– А вы кто такой?
– Я выборный правительства, сеньор лейтенант. И я хотел бы знать…
Голос отказал ему. Лейтенант брезгливо на него глядел, За три года службы он убедился, что при виде военной формы хрипнут и храбрецы. Ривера маялся, тщетно отыскивая куда-то ускользнувшие слова. Он хотел объяснить офицеру, что они здесь на своей земле; что, если он даст им время, они предъявят бумаги, выданные им, когда и прадед офицера не родился; что в этой холодной степи сама жизнь – истинный подвиг; что тут не растет трава; что солнце светит не больше часу и мешок семян дает всего мешков пять картошки; что хлеба они почти не видят и лишь в хорошие годы покупают детям самые дешевые галеты; что они… Но заговорил не он, а Фортунато.