— Может, она меня своей признает? Может, заменит мать? Интересно, а что я ей про себя вякну? Где канала, кто мои родители? Что умею? Она, если допрет до всего, сама на погост свалит, пехом, чтоб шары меня не видели! А тот кент — брат Остапа— москвич засратый, когда докопается, кто я, родные яйца посеет со страха. Он же ученый! Разве таким по кайфу родниться с фартовыми?
— Нет, не расти пока для нас телушку! И хату не присматривай. Мы сами решим! Когда приедем, видно будет! — кричал в трубку Король.
Задрыга улыбалась:
— Корова? А что с ней делать? Ее вместо кента в дело не возьмешь. А молока в магазинах полно!
— Она самая лучшая! — краснеет Капка, невольно слушая разговор Короля с матерью.
— Капитолина! Каплей ее зову! Да, теплое имя! Хочется с нею поговорить? Она сейчас болеет! Потом! — но Задрыга встала. Держась за стенку, подошла к Остапу. Тот глянул, увидел любопытство в глазах девчонки. Передал ей трубку:
— Поговори с матерью, Капля! — попросил, дрогнув голосом, в каком улавливалась мольба — не подвести его.
— Здравствуйте! — сказала в трубку, собрав в комок все силы. И услышала:
— Капа, доченька, здравствуй, милая!
У Задрыги лоб испариной взялся. Пошарила стул за спиной. Остап понял. Подвинул, помог присесть.
— Как хочется мне увидеть вас обоих! Хоть бы доскрипеть до того дня! Вы уж соберитесь. Хоть на денек загляните! Родные мои! Я так жду вас! Капелька, ты слышишь меня? — плакало в трубку издалека.
Женщина очень хотела сдержаться, задавить эти слезы, но они рвались наружу вместе с рыданием:
— Я еще в силах! Еще смогу ребенка вам вынянчить! Ты только роди! И берегите друг друга. Чуешь, дочка?.
— Слышу! — ответила Задрыга, боясь пообещать и обмануть ненароком ту, какая не видя и не зная, назвала родной и просит приехать, не задавая ни одного вопроса, какой мог бы покоробить или обидеть девчонку.
— Я буду ждать вас! — донеслось до слуха Задрыги. И Капка передала трубку Остапу.
Тот вскоре закончил разговор. Улыбался глупой, счастливой улыбкой. Он сидел возле Капки, держа в своих громадных, горячих ладонях ее узкую, маленькую руку.
Задрыга умолкла, вспоминая разговор с матерью Остапа. Та не знала Капку, ни разу не видела ее, а назвала дочкой… И говорила, как с родной, добрым, теплым голосом. Капке казалось, что она слышала, как радостно и тревожно стучит сердце матери Остапа. Она любила и ждала теперь уже обоих…
— Не за «бабки» ждет. Потому что Остап назвал своею невестой. А раз ему дорога, то и она сразу признала. Интересно, а как моя мать отнеслась бы к Остапу? Признала б его или нет? Жаль, не знаю о ней ничего. Даже фотографий нет. И, наверное, не было их у отца. Где она жила, какая у нее была семья? Ничего не рассказывал. Но ведь любили они друг друга! Иначе она не оставила бы меня, не родила бы. И отец… Захоти, приткнул бы к какой-нибудь барухе. За башли растила бы. Так нет! Никому не отдал. Сам вырастил, как мог. Значит, дорожил. И не только мною, а и памятью… Выходит, любил он мать, может, единственную в своей жизни. Ведь сам признавался кентам по бухой, что никогда, ни до встречи с матерью, ни после ее смерти, ни к одной шмаре не возникал во второй раз. Не было желания, не приглянулись, или боялся привыкнуть? Кто знает? Душа фартового — потемки. Они сами порою не могут объяснить свои поступки. Но в чем Капка уверена точно, так это в том, что никогда не хотел пахан обзавестись семьей во второй раз. Он не верил никому. Даже ей — своей дочери, доверял лишь самую малость. Интересно, как отнесся бы он к тому, если бы Капка с Остапом вздумали б слинять в откол? И не просто смыться из малины, а остаться вместе навсегда?
Задрыга представила Шакала, услышавшего такую новость, и сама себе скорчила козью морду. Увидела, как наяву, рассвирепевшее лицо отца. Его глаза и кулаки. На секунду стало зябко, она с головой укрылась одеялом, задрожала, как на разборке, будто и впрямь над ее головой завис отцовский кулак, способный любого развалить пополам. Перед Шакалом не могли устоять на ногах даже фартовые… Он убил бы ее тут-же, не дожидаясь и не доводя до разборки. А Медведю сказал бы, что она — Капка, была его ошибкой. Самым большим проколом в жизни. И из-за нее он не хотел терять «малину», нарушать фартовый закон. Маэстро все понял бы. И вряд ли наказал бы Шакала, посчитав, что ему виднее…
Интересно, а что предпринял бы Король? Стал бы защищать меня или смолчал бы, не решился бы перечить пахану? Конечно, отец держится за него только за удачливость Остапа. У него в общаке больше чем у других. Будь Король не таким, не держался б за него пахан. Он для него кайфовый кент. Но не больше… Родниться Шакал не станет ни с кем. И Остапа не пощадит, узнай, что тот думает об отколе из малины. Враз ему вломит, или разборку учинит, не промедлив. А малина, конечно поддержит пахана. Даже если Остап вздумает смыться сам, один, без меня, его всюду достанут и ожмурят. Уж если не в Черной сове, то нигде не дадут дышать. Слишком много знает и умеет кент. Потому в малине он до погоста. Ему не отмазаться, — грустно вздыхает Задрыга. И, отодвинув одеяло в сторону, смотрит на Короля.
— Нет! Никогда Шакал не назовет его своим сыном! Не позовет его, если у того не будет денег. Не станет переживать за него и ждать. Случись Остапу нарушить фартовый закон, размажет, как фраера, забыв через минуту даже кликуху, — подступил к горлу колючий комок. Она представила Остапа окровавленным, умирающим, совсем беспомощным. И сердце Задрыги заболело от жалости.
Нет, она совсем не хотела его смерти! Она, сама того не осознавая любила Короля.
Остап… Она еще не понимала, как много значил он для нее. Он стал ее весною, ее жизнью, мечтой и сном. Пока несбыточным, хрупким, как первый лед. Но без него жизнь Капки была бы скушна, а может, и вовсе не имела бы смысла.
Остап… Капка помнит, как зарделся парень, когда она впервые мимоходом поцеловала его в щеку. Какою радостью засверкали тогда глаза Короля! Он обалдел от счастья! И, словно озорной мальчишка, подхватил Капку на руки и закружился с нею, как во сне. В том самом, когда он еще не был вором…
Задрыга представила себя наедине с Остапом, в его доме. Она готовит поесть, накрывает на стол, зовет. Они вдвоем. И никого вокруг. Никто не помешает, не спугнет. Как легко и просто… Как недоступно это обычное человеческое счастье им, — выкатилась слезинка на подушку. Задрыга спешно смахивает ее, постаравшись поскорее отвлечься, думать о другом…
Ей вспоминается детство без игрушек и обычных девчоночьих радостей. Ей слишком много запрещалось.
— Не одевайся вызывающе, не привлекай к себе внимание. Держись тихо. Захлопни пасть! Не возникай! Ты не фраериха! Стыдно просить конфеты и мороженое! Хавай, как взрослая. Не задирайся с городской пацанвой. Эти гниды не стоят твоего внимания. Кентоваться с ними тебе западло! Не оглядывайся на городских хмырей. Они — все как один — падлы и паскуды! Тебе с ними не о чем трехать! А об игрушках — заткнись! Такое тебе иметь — запрещаю навсегда! — синели губы Шакала. Даже белую кошку, единственную любимицу Задрыги, много раз хотел выбросить, едва та попадалась ему на глаза.
Как трудно было ей давить в себе обычное желание — пройти по улице какого-нибудь города спокойно, не оглядываясь назад, не боясь «хвоста», свистков милиции. Как хотелось ей нарядно одеться. Но даже мысли о том боялась, зная, как такое будет воспринято в малине. А уж о Шакале и говорить нечего. Он ее вмиг закрыл бы в своей комнате, как кубышку, или придавил бы своими руками.
Король сидит рядом, уставившись в одну точку. Он так близко и так далеко теперь. Разговор с матерью и для него не прошел даром. Всю душу перевернул. Вышиб из головы фарт и навары. Даже вспоминать не хочется, с кем приходится дышать под одной крышей. Остап сидит нахохлившись. Сам себя вырвал из этой хазы. Мыслями и сердцем унесся далеко отсюда. Ему вспомнилось село, где он родился и рос, где поля пшеницы уходят далеко-далеко в небо. Им нет конца и края. Они похожи на моря без берегов. Ведь и начинались они от порогов хат. Ими жила и дышала каждая семья, всякий человек. На них работали все, ими жили, о них пели, их очень любили сельчане.