— Не хочу, чтобы мои письма приходили обратно.
И вывела на серой железной коробке буквы цвета своих губ: «Ришар Глен».
— Я пойду первой, — решила она.
Я снял пальто с ее плеч и набросил на свои, чтобы руки оставались свободными. И хотя я говорю себе, что шкафы в студии пусты и мой «новый» роман, лежащий там, написан мной в восемнадцать лет, мне все равно хорошо, я чувствую себя самим собой в теле, которое она обнимает на лестничной площадке. Мы соприкоснулись животами.
— Ты любишь Сент-Экзюпери? — шепчет она после поцелуя.
Я не очень понимаю, при чем здесь он в такой момент. Сейчас я не в том состоянии, чтобы обсуждать «Маленького принца».
— В «Письмах юности» он так замечательно пишет одной девушке, которая отвечает ему на одно письмо из десяти: «Может, вы потому так дороги мне, что я вас придумал».
Мои пальцы стиснули ключ. Я закрываю глаза, чтобы не выдать своего волнения, которое я не в силах ни выразить, ни обойти молчанием. Я чувствую себя обнаженным из-за того, что она сказала, и это мне безумно нравится.
— Я не совсем настоящий, Карин. Вернее, не всегда. Так что придумывай дальше.
Ее ладонь ложится на мою руку, сжимает ее, поворачивая ключ в замке. Дверь скрипит. Я открываю глаза, нащупываю выключатель, зажигаю свет. Воздух не такой уж затхлый. Я смотрю, как она входит в мою квартиру, оглядывается, чтобы составить общее впечатление, потом, не торопясь, знакомится с каждым предметом по отдельности, улыбается своему макету, замирает на коленях перед тремя кипами рукописей на ковре и кладет на них руку, точно благословляет.
— Можно подумать, время для тебя остановилось. Здесь нет ни одной новой вещи. И такой порядок: ни пятнышка, никаких следов жизни.
— Тебя это смущает?
— Напротив. Это она все в себя впитывает, — добавляет Карин, указывая на рукопись.
Потом встает, спрашивает, где мои книги. Я смущаюсь, она понимает это по-своему, конечно, всю библиотеку забрала жена, и машет рукой, чтобы я не отвечал. Я приседаю на корточки, собираю роман в картонную папку, которую тут же закрываю.
— Как он называется?
— «Конец песка».
— Не хочешь почитать мне какой-нибудь отрывок?
— Не сейчас.
— Когда мы опять заговорим на «вы»?
— Возможно.
Откинув назад голову, она переводит взгляд с кровати на раскладной стол, с окна на самолетик, подвешенный к потолку, рассматривает печку, кресло-качалку, вздыхает:
— Всегда мечтала именно о таком пристанище. Слово в слово. Ну, то есть… Если бы мне надо было его описать. Я так волнуюсь.
У нее другой голос. Хриплый и нежный, очень женственный и в то же время совсем детский.
— Когда я начала побеждать на школьных конкурсах, отец открыл мне в Париже счет. Размечтался уже о Сорбонне… А я, если приезжаю, обхожу десятка полтора квартир. Ни одна пока не понравилась.
Я молчу, обдумываю эти слова. Отдать ей студию, жить напротив, смотреть на нее в окно, приходить к ней, когда позовет или когда захочу, когда совпадут наши желания… Конечно же это невозможно, это лишь еще одна мечта, которая нашла в ней свое воплощение. Внезапно воображение нарисовало рядом с колониальной кроватью колыбель орущей малышки, и я спросил, нельзя ли ей что-нибудь подарить. Карин не отвечает, молчание возбуждает меня все больше.
— А потеплее сделать нельзя?
Я повернул на максимум колесико конвектора, включил в ванной обогреватель и прикрыл дверь, чтобы он не мешал нам своим шумом. Когда я вернулся в комнату, она снимала свитер. Грудь так и рвется наружу из черного кружевного лифчика. Я быстро скидываю плащ и спортивный джемпер, она тем временем стягивает через голову искрящий свитер.
— Не прикасайся ко мне, я отличный проводник.
Дотронувшись до трусов, она просит меня потушить свет. Студию освещает только красный огонек в низу радиатора. Трусики скользят по ее ногам, как в театре теней, отражаясь в окне напротив, где несет вахту мой кот.
— Тебе кровать или кресло-качалку? — спрашивает она.
Я сажусь на кровать. Кресло досталось ей.
* * *
Мы идем держась за руки по улице Лепик, словно парим в воздухе. Наши ласки на расстоянии завершились безумным хохотом, когда сверху раздались оглушительные звуки взрывов — соседи решили посмотреть передачу о бомбардировках Берлина по телеканалу «Арт». Устав слушать сообщения о количестве погибших и свидетельства уцелевших, мы оделись и вышли на свежий воздух, но то, как ее нагое тело сотрясалось от смеха, воспламенило меня сильнее, чем ее эротические позы и стоны в потемках. Наш побег, наше дезертирство по обоюдному желанию, сблизили нас больше, чем наше наслаждение дуэтом, прерванное атакой союзных войск. Словно мы уже насытились любовью, достигли самых острых ощущений да еще и страху натерпелись. На углу переулка, уводящего по склону холма к улице Коленкур, она потягивается, озирает панораму цинковых крыш в лунном свете и вздыхает.
— До чего же прекрасна наша планета! — (Можно подумать, ей есть, с чем сравнивать.)
Привстав на цыпочки, шепчет мне на ухо:
— Я счастлива.
— Спасибо.
Мой голос звучит немного грустно. За всю жизнь, до романа с Доминик и в перерывах я познал десятка два женщин, но смеяться раньше не приходилось.
— А скажи, что ты прочла тогда на моей руке?
Это вырвалось само собой. Из гордыни, суеверия и трусости я всегда пропускал страницы с гороскопом и смеялся над гадалками.
— По правде говоря, не знаю. Я ничего не поняла.
— Неужели все так плохо?
— Нет, у тебя будет долгая жизнь. Даже несколько жизней. Но времени у тебя в обрез.
«Жук» так и стоит у остановки, под варварски обстриженным каштаном. Я перевариваю ее последние слова, а Карин добавляет, вроде бы без всякой связи, но для меня она вполне очевидна:
— Ты ходил в издательство?
Хотел было я увильнуть, но потом подумал, что она все равно будет возвращаться к этому вопросу при каждой встрече. Лучше совру, что послал роман в двадцать издательств, тогда я смогу еще месяцев девять-десять принимать отказы один за другим. Она слушает меня, хмуря брови.
— А в «Грассе» ты его послал?
— Нет. А зачем?
Не ответив, она собирает в охапку штрафные квитанции, от которых топорщится правый дворник.
— Коллекцию собираешь?
Я киваю, чтобы не развивать эту тему. Она наклоняется, бросает эту мокрую кипу в сточный желоб, и забирается в машину. Захлопнув за ней дверцу, я сажусь за руль.
— Ты всегда оставляешь ключи в замке зажигания?
— Всегда. Иначе я их теряю.
— Я тебя люблю!
Удерживаюсь от банального «и я тебя», жду, когда подвернется более подходящий момент: что же ее подтолкнуло к столь благоприятному для меня выводу? Она опускает козырек, достает косметичку. И говорит:
— Отвезешь меня в Алль?
— Почему в Алль?
— Ты должен меня накормить. Блинами не наешься.
Я не спорю. Сам-то, между прочим, тоже помираю с голоду. Не помню, обедал ли я? Помню лишь ее тело и мое неудовлетворенное желание, которое вновь охватывает меня, стоит ей заговорить. Когда я отпустил тормоз, она положила руку на мой член.
— Ничего, что я такая садистка?
— Протри стекло, — говорю я, протягивая тряпку, лишь бы занять ей руки.
Послушалась. Тщательно протирает зеркальце на своем щитке, пока я трогаюсь, почти ничего не видя.
— Люблю тебя, — шепнул я. Вот момент и подвернулся.
— Знаешь, почему в Алль? — вдруг спрашивает она, подводя глаза карандашом. — Этим летом я отмечала там окончание школы. В «Свиной ножке». Тридцать шесть устриц и первая в жизни пьянка, я вообще-то не пью. Хочешь, мы с тобой устроим вторую?
— Что вторую?
— Пьянку.
— Поглядим.
— Если нас остановят, у меня есть мятные пастилки. Возьмешь две, пожуешь, и можно дуть в трубочку — результат будет отрицательным.
— Все-то у тебя предусмотрено!
— Все, кроме самого важного. В другой раз притащу все, что нужно для любви.