Мне немного стыдно за мою псевдокультурность, которую я продемонстрировала Вам в прошлом письме. Это от смущения. Знаете, я вовсе не библиотечная мышь, не зубрилка и не «ботанка». Я не корпела над школьными учебниками, не брала дополнительных уроков и особенно ничем не увлекалась. Читать романы я начала, как другие девчонки начинают красить глаза, — чтобы нравиться. Чтобы походить на одну женщину. Чтобы быть достойной ее. Чтобы не потерять ее за те одиннадцать месяцев в году, когда мы разлучены. Я имею в виду Н., мою лучшую подругу. Нет, почему «лучшую»? Просто подругу. Когда мы встретились, ей было тридцать лет, а мне тринадцать. Прочитав ее настольные книги, намазав губы ее помадой, я почувствовала себя женщиной.
Ничего, если я расскажу Вам о ней? Письма тем и хороши, что если Вам станет скучно, Вы всегда можете пропустить страницу, не обидев меня. Я заговорила о ней из-за «Принцессы», в которой меня больше всего поразила Ваша любовь к литературе, такая же страстная, живая, веселая и грустная, как моя (уровень знаний сравнивать не буду). Откуда у Вас это? От отца, от матери? От женщины? От одноклассницы? От чудесного учителя? Вы «цитируете» не для того, чтобы пустить пыль в глаза или отмежеваться от всяких неучей. Нет, Вы ставите кавычки, словно протягиваете руку, с желанием поделиться чем-то, что может быть одинаково близко двум людям, незнакомым друг с другом.
Возвращаюсь к Н. Имя не называю: это журналистка из Бейрута, думаю, очень известная, и если Вы вдруг с ней знакомы, я не хочу, чтобы Вы рассказали мне, как она и что с ней. Не надо. У меня дурное предчувствие. Я хочу сохранить ее живой и думать о ней в настоящем времени всякий раз, когда читаю хорошую книгу. Читая «Принцессу песков», я почти физически ощущала ее присутствие, и потому с тех пор Ваш роман ассоциируется у меня с запахом ладана, жимолости и дубового мха. Этот запах после каждого ее отъезда всегда витал у нее в номере, пока в нем не поселялся другой клиент. Я ненавидела всех людей, которые въезжали туда после нее. А сегодня ненавижу уже всех клиентов отеля, потому что она больше к нам не приезжает.
Каждый год, с первого по тридцатое сентября, она снимала у нас двадцать восьмой номер, самый красивый, с балконом и видом на канал. Когда она приехала к нам впервые, она была с мужчиной, которого я плохо помню, разве что она была безумно в него влюблена. Как раз в тот год родители стали поручать мне разносить еду по комнатам. Она прикрывала его одеялом, улыбаясь мне. Из номера они почти не выходили. Через год она вернулась одна. Вся в черном, с виду такая же влюбленная, и опять заказывала на двоих. На третье утро она меня пригласила меня позавтракать вместе с ней. И мы разговорились. Она дала мне два романа, которые перевернули мою жизнь: «Тома-самозванец» Кокто и «Сильву» Веркора. В одной истории — обманщик, прочертивший на своей ладони вторую линию жизни. В другой — лисица, обернувшаяся женщиной на глазах у охотника, который собирался ее убить; он оставляет ее в своем доме, занимается ее воспитанием и влюбляется в нее. Только в кого он влюблен: в женщину, которой стала лисица, или в лисицу, которая продолжает жить в ней?
На следующий год благодаря ей я прочитала Генри Миллера, Бальзака, Гомера, Дидро, Фелисьена Марсо… И вот так, книжка за книжкой, все то время, пока ее не было, до того момента, когда моим родителям вздумалось отремонтировать отель. И переделать номера. Все поменять, модернизировать, «привести в нормальный вид». Приехав, Н. не узнала места, где каждый сентябрь поминала утраченную любовь. Она уехала на следующий же день и больше не появлялась, не писала мне, не подавала признаков жизни. Три года я только и делала, что преклоняюсь пред этой женщиной, так ценила ее дружбу, любовь, читала, чтобы понравиться ей, жила от сентября до сентября, а она, оказывается, приезжала сюда только из-за комнаты. Ради комнаты, возвращавшей ей воспоминания, в которых мне, официантке, места не было. Нет, я преувеличиваю. Она отвела мне малюсенькую роль в своей жизни — роль гусеницы, которую можно превратить в бабочку. Мысль о том, что я перестала существовать для нее, стоило родителям сломать декорации, мысль о том, что они тем самым сломали и мою жизнь, долго мешала мне полюбить кого-то другого. Но, как сказал Брель, ко всему привыкаешь.
Это такое счастье, что я смогла рассказать Вам о ней, представить ее такой, какой я вновь отчасти обрела ее, благодаря Вам, в смотрительнице маяка из Нантакета. Как возник у Вас этот персонаж? Что его навеяло: воспоминание, сожаление, утрата? Разумеется, Вы не обязаны отвечать. С меня довольно и того, что я могу задать эти вопросы.
Если задуматься, по Вашему почерку не скажешь, сколько Вам лет. Не угадаешь Ваш возраст. Кто Вы, молодой человек, который много пережил? Или наоборот… Пожилой господин, который всегда оставался верен себе, и потому время утратило над ним власть? Так может быть, в наших письмах мы с Вами ровесники?
Мне часто хочется быть старухой. Чтобы тоже хранить память о счастье в четырех стенах случайного дома. В четырех стенах или на двух сотнях страниц…
Карин.
P.S. Крошка Сесилия — персонаж Вуди Аллена, из его «Пурпурной розы Каира». Эта девушка так свято верит в кино, что заставляет героя сойти с экрана.
P.P.S. Вы сейчас пишете? Надеюсь, да. Мечтаю о романе, в котором Вы не будете так держаться за стилистические экзерсисы и мелодраматический сюжет. Пусть будут Ваши герои, Ваши декорации, Ваши аллюзии… и Ваша собственная история.
P.P.P.S. Отвечу на вопрос, какого Вам не задавала: в моей жизни никого нет. Впрочем, был, больше нет, еще будет — неважно. Родители так исковеркали мне детство (не злобой, хуже: склоками, заботой о моем счастье, брюзжаньем, расчетами, жертвами с постоянными оглядками на других, чье мнение они воспринимали как нравственные критерии), что в мои годы, когда девушки грезят о любви, я грежу о тишине. О мире. О покое. Так что вы не подумайте, Ришар Глен, будто я с Вами заигрываю. И сотворила из Вас кумира. Этого нет и в помине. Ведь так чудесно писать Вам без всяких причин.
Я одна, да, но тоже радуюсь своей непарности».
* * *
Мало-помалу я вновь стал слышать у себя за спиной стук бильярдных шаров. В пятый раз и в шестой перечитываю письмо, пытаясь понять, почему, читая его, я испытываю такое волнение. Стемнело. Кафе заполнено уже совсем другими людьми — постарше, поугрюмее. Пенсионеры заходят пропустить рюмочку вина или кира, прежде чем вернуться домой, к своей молчаливой половине, бурлящему супу и орущему телевизору. Они все пытаются завязать беседу с хозяином, но он слушает их вполуха, протирая стойку.
Пожилая дама, которая с юношеским азартом терзала бильярд, визгливо салютует честной компании и направляется к двери на негнущихся ногах в яблочно-зеленых сапожках, предварительно проверив в зеркале за барной стойкой свой макияж, изрезанный морщинами. Она шлет своему отражению томную улыбочку и, подмигнув ему, уходит, одергивая меховую куртку.
Ненадежное тепло этого кафе в последний час перед закрытием чудесно гармонирует с желтой бумагой, с округлым торопливым почерком, с изменчивым ликом девушки из Брюгге: в многоточиях она томная блондинка, в скобках — рыжая скромница, в перебоях стиля — тонкогубая и коротко стриженая. В длинных текучих строках мне чудятся огромные мечтательные глаза, а когда она кратко и точно описывает свое душевное состояние в течение долгих лет, я представляю ее пронзительный взгляд сквозь круглые очки.
Я вынимаю из кармана лист бумаги и пытаюсь ответить сразу, по горячим следам. Но опять мне приходится спрашивать себя, что бы такое я мог извлечь из истории моей жизни, что подошло бы для Ришара Глена? Или проще все выдумать? Моя память хранит так много, что вряд ли мне удастся придумать что-то новенькое. Уж лучше красть у себя по мере надобности. Так детишки таскают вещи из гостиной, чтобы обставить свой шалашик в саду.