Я ожидал чего угодно, но чтоб Василий, хронический холостяк и выпивоха, любитель едко комментировать ритмическую гимнастику и синхронное плавание…
— Что вы всё Василий да Василий! — обиделся кентавр. — Особенный я, что ли? Не такой, как все? У Василия тоже есть сердце… Ах, эти бабки, высокие стройные бабки, этот дерзкий изгиб шеи, шелковистый теплый круп, горящие глаза, эта пеноподобная грива и хвост…
Он глухо то ли замычал, то ли зарычал и ударил себя кулаком по лбу:
— Но ведь бескрыла! Бескрыла!
— А вдруг еще отрастут? — неуверенно предположил я. Василий возмущенно фыркнул, топнул, брызнули из-под копыт искры!
— Отрастут! Как же, жди! Скорее я начну жрать сено! — Он вдруг резко остановился, схватил меня за локти, подтащил к себе и с мольбой проговорил: — Ты скажи, скажи мне, почему мы всегда любим не таких, как мы сами? Почему мы всегда видим их не такими, какими их видят другие? Ты скажи мне…
Что я мог ему сказать? Я и сам не знал. Василий понял.
— Да что там говорить. Не о чем говорить, — сам себя оборвал он, оттолкнул меня и поплелся прочь, весь как-то сгорбившись, уныло шаркая ногами и вяло помахивая хвостом, в котором, как всегда, застряли репьи.
— Бескрыла! Решительно бескрыла. Насовсем! — донесся из темноты его безнадежный голос.
9
— Два циклопа по лесу идут, один нормальный, а другой Полифем…
— И в Киле, и в Ларисе было полегче.
— Возьмем город — повеселимся.
— А первый-то циклоп и говорит: все, говорит, пришли.
— А второй: здравствуй, бабушка!
— На печени гадал и на бараньей лопатке, кости раскидывал, воду лил, и по всему выходит — возьмем! Быть того не может, чтоб не взяли. Экая силища собралась! Девять птиц пожрал дракон и превратился в бездыханный камень. Возьмем!
— Скорее бы.
В три ряда, корма к корме, от Сигейского мыса до Ретейского, стояли на песке укрепленные подпорками крутобокие черные корабли. Бесчисленные костры раздирали пламенем тьму, отодвигая границу ночи, и по одну сторону этой границы ссорились, ели, играли в кости, точили оружие и готовились к схватке пришедшие со мной, поклявшиеся отомстить за мою обиду аргивяне, локры, чубатые абанты, фессалийцы, копьеносные критяне, а по другую… Я не решался переступить границу света и тьмы и сказать им… Что я мог им сказать? Что передумал? Что не будем мы брать город, не за что мстить? Прав, тысячу раз прав Феогнид: “То, что случилось уже, нельзя неслучившимся сделать”. Ошибся, ребята, скажу я им, в горячке был, не додумал. А город, что ж город, город ни при чем.
Та, которая за его стенами, будет еще неприступней и дальше, сровняй мы стены с землей. Не те стены рушим. Такие дела.
Это им сказать?
Я шел в темноте вдоль кромки света. Шел, не зная куда и зачем., Я знал, уже знал, что не нужно, и не знал, как нужно.
Я услышал знакомые голоса у одного из костров и остановился.
— Даже обладающий знанием поступает согласно своей природе, ибо поведение каждого человека зависит от влияния трех гун.
— Быдло. Все и всё — быдло. Дай прикурить.
— И гуны эти, движущие человеком, — добродетель, страсть и невежество…
— Все так, но пропорции! Пропорции! Каждая личность неповторима, потому как пропорции разные!
— Нет личностей, есть типажи. Старик Феофраст…
— И путь разума выше кармической деятельности. Нужно искать и искать, но не сиюминутное, а бесконечное и вечное. Важен не результат, а процесс.
— Нет, ты послушай, что я скажу, послушай. Сидят два бога на вершине Памира, и один говорит…
— Драть надо! Как Сидорову козу. Кнутом и по субботам. От Земли, от исконных корней нас пытаются увести, в этом все дело, это причина всех бед. Но мы не позволим! Единым фронтом, плечом к плечу, как былинные богатыри! А бабы, что бабы, они силушку любят. Раньше как было? Выдали девку замуж, и не моги рыпнуться, потому — порядок. Это все их штучки, абстрактное искусство, свободная любовь… Разврат! Раскол!
— …а второй и отвечает: Новый Год — это хорошо, но женщина — лучше. Проходит еще месяц…
— Не будем корней своих знать, ничего не будет, растворимся, исчезнем, погибнем. Только этого они и ждут, потому как близок срок…
— …и первый отвечает: женщина — это хорошо, но Новый Год чаще.
— Быдло.
Кто-то расхохотался хрипло, закашлялся. Звякнуло оружие. Блеснули в свете костра фиолетовые ногти, паучьи пальцы коснулись струн кифары, вылетел из прокуренной глотки ломающийся куплет:
Обгорев на кострах эмоций,
Мы по жизни шагаем упрямо,
Симпатичнейшие уродцы
С перекошенными мозгами…
— Заткнись! — лязгнуло металлически, и дробью посыпались отрывистые фразы:
— Всем проверить оружие и обмундирование. Выставить дозорных. Потом спать. Хватит пустой болтовни. Слишком много болтаете. Хватит. Говорящий сомневается. Сомневающийся предает. Обсуждать нечего. Мне цель ясна, этого достаточно.
Лязганье перебилось другим голосом, бархатистым, обволакивающе-проникновенным:
— Цель ясна, но средства, друг мой, средства? Мы все целиком на твоей стороне, до определенного, разумеется, предела. Но средства? Она там, за стенами, а стены неприступны. Ворота крепки и запоры надежны. Ты сам имел возможность в этом убедиться. Мы все пошли за тобой, верные клятве, но вовсе не для того, чтобы расшибить лбы. Так как же со средствами, друг мой?
— Средство есть. Верное средство. Она сама откроет ворота…
Я приблизился к самой границе темноты, не рискуя переступить ее, и увидел, узнал всех, сидящих у костра.
Вовка-йог перебирал четки, Марк Клавдий Марцелл — походную коллекцию сердец. Фиолетовые ногти нервно потрошили длинную ароматическую сигарету, из точечных ноздрей выплывали аккуратные сизые колечки. Косоворотки, положив топорики на колени и ослабив витые пояски, сидели рядом с потертостями на покатостях и расписными деревянными ложками черпали черное и зернистое из пузатого бочонка, а в Голубых Глазах не отражалось пламя костра. Чуть поодаль два поклонника высокогорной мудрости наставляли на путь истинный травести на пенсии. Травести болтала в воздухе ногами и мерзко хихикала.
А над ними, у самого огня, широко расставив защищенные поножами до колен ноги, в блестящем панцире с устрашающей эгидой на груди, в развевающемся без ветра плаще, с зажатым в опущенной правой руке обнаженным мечом, с пятислойным щитом, в высоком гривастом шлеме стоял и вылязгивал слова я:
— Она сама откроет ворота, и я знаю, как ее заставить.
Я стоял в темноте и слушал, как я у костра излагаю план захвата.
А потом я отступил и пошел прочь, а я остался у костра.
Но это был не Я. Это был — Я-штрих.
Я уходил все дальше и дальше от огней. Туда, где У подножия многовершинного хребта стоял город, уже обреченный на гибель.
Или же уходил не я?
10
Птиц приманивают свистом, рыб — хлебным мякишем, девушек — цветами.
Дарите подснежники и ландыши весной, тюльпаны, розы и гладиолусы летом, хризантемы осенью, гвоздики зимой.
Не дарите часто, дарите иногда.
Не дарите по поводу, дарите просто так.
Не дарите помногу, веточка сирени окажет достойную конкуренцию охапке мимоз.
Я не понимал этих маленьких хитростей, я не любил охоту и рыбалку, я не дарил Веронике цветов.
Вероника любила тюльпаны.
Нераскрывшийся бутон, оставленный на песке там, где еще вчера стояли корабли, был огромен. Весь город, впрягшись в постромки, на колесной платформе тащил его к воротам.
Ворота оказались малы, их сняли. Часть стены пришлось разобрать.
Город спал.
Впервые небо над холмами не багровело отсветом костров. Впервые дозорные на стенах не всматривались до рези в глазах в темноту. Пустынным было оскверненное язвами кострищ побережье, лишь ночной эвр гнал по нему из конца в конец смерчи пепла.