Читать их я не умел.
Дорога была бы обычной, если бы не одна строчка, выписанная легчайшими, глубиной в одну пылинку, следами босых ног тридцать четвертого размера.
Вероника!
Она здесь прошла. Это ее следы, и шрамик от пореза на левой пятке. Прошлым летом в Гагре она наступила на стекло. Она могла в долю секунды заживить ранку, но не стала этого делать. Я нес ее с пляжа на руках. Теплую, родную, пахнущую морем и солнцем, очень тихую и нежную, и чувствовал… Черта с два объяснишь, что чувствовал! Южные люди останавливали свои витриноподобные авто и предлагали помощь, продавщицы киосков с газводой выглядывали из-за павлиньих перьев и зеленели от зависти, а вскоре весь город высыпал на улицу и, стоя на тротуарах, смотрел, как я несу мою Веронику. Я нес ее, и не было усталости. Я готов был нести ее на край света, но принес в дом, в котором мы снимали комнату у славного армянина Макар Макарыча. Ночью я протянул руку за окно, и самая крупная звезда из зенита скатилась мне на ладонь.
А потом наступило утро, и у меня ныли мышцы на руках. Я хотел найти звезду, чтобы водрузить ее на место, пока никто не заметил пропажу, но она куда-то подевалась. На улице слишком многие обращали на нас внимание, и мне это не нравилось. Я увез Веронику домой.
Не тогда ли начались осенние мелкие дожди?
А ведь верно! Как это я раньше не догадался! Неужто кто-нибудь из тех попсовых пляжных мальчиков, что материализовывались рядом с Вероникой, стоило мне на минуту ее оставить?
Я замедлил шаг, остановился, но в это время впереди, из-за поворота послышался голос, который я узнаю среди тысячи голосов, журчащий смех, между деревьями мелькнуло знакомое платье…
Вероника!
Сзади рявкнул клаксон, я отскочил в сторону, споткнулся о чью-то надежду и упал. Мимо пролетел кто-то одетый в белые “Жигули” девятой модели. Кажется, это был Марк Клавдий Марцелл. Следы Вероники пылью поднялись над дорогой и щекотали ноздри. Я чихнул. Марк Клавдий Марцелл обдал меня напоследок облаком едкого презрения и скрылся за поворотом.
В следующее мгновение я обнаружил себя несущимся в ту сторону, где, удаляясь, звенели и звенели колокольчики вероникиного смеха, еще слышные за ревом мотора.
Сразу за поворотом начинался спуск. У подножия, растопыренными руками загораживая мне путь, стоял этот модный бело-жигулевый тип.
Мне некогда было разбираться, Марк Клавдий Марцелл это или кто другой. Мне преграждали путь, и этого было достаточно. И смех Вероники был уже едва различим.
Лишь секунду помедлив, я плотнее нахлобучил гривастый шлем, перебросил тяжелое копье с руки на руку и ринулся вниз, все быстрее и быстрее, разгоняясь на крутом склоне холма, и скоро ноги уже не успевали за стремительным движением вперед закованного в сверкающую медь туловища, и вот тогда…
7
…родился вопль. Шестьдесят глоток одновременно извергли из глубин существа оглушительное “И-а-э-х!” Живой таран-черепаха, шестьдесят человек, по шесть в ряд, сверху и с боков прикрывшись щитами, в середине сосновое бревно, летел к воротам. И уже не было мыслей, не было боли, было одно стремление, одна страсть: бежать, орать, добежать, протаранить ворота, а уж там…
До судорог в скулах желанное там!
Вперед и быстрее, сквозь ливень стрел. Кто упал, тот погиб. Желанием ты уже там, за стенами, так добеги до себя! Нет силы, способной остановить лавину железа и страсти.
С оглушительным “И-а-э-х!” черепаха врезалась в ворота, они затрещали, но выстояли. И еще раз “И-а-э-х!”, и еще, но уже слабее, с каждым разом слабее. А сверху, со стен, — возмездие: камни, горящие клочья, кипящее масло, помои.
Черепаха распалась, кричали раненые, живые искали пути к спасению. Прижавшись к стене, можно было уберечься от камнепада, но масло, кипящее оливковое масло доставало и здесь. Те, у кого не хватило выдержки или сообразительности, выбегали на открытое пространство, устремляясь к лагерю, и падали, пораженные в спину меткими защитниками стен.
Я остался один. Я бился с воротами, честная схватка — один на один.
Я ломился в ворота и чувствовал — поддаются! Я был уже там, мщение обидчику и жажда забрать свое, но забрезжила вдруг предательская мыслишка — дальше что, приятель? — и обрушилась тотчас боль обожженной маслом кожи, заныли уши, и ворота отбросили меня прочь.
Я вжался в крохотное углубление в стене. Не я вжался, тело, так не вовремя вспомнившее о себе, искало эту спасительную щербину в каменном монолите и нашло, и вжалось, растеклось, слилось со, стеной, и только потом все это отметил рассудок.
Я скорчился в три погибели и прикрылся щитом. Сверху что-то ударило, придавило.
Только бы не масло. Только бы не заметили.
Меня не заметили.
Немного погодя я осторожно выглянул из-за щита. От четырех лохосов гоплитов, составивших мою черепаху, в живых осталось всего ничего. Большая часть храбрецов полегла перед воротами, несколько счастливчиков, бросив оружие, чесали во все лопатки по направлению к неподвижно застывшим в боевом порядке фалангам.
Вслед им неслись хохот и проклятия.
Крепкостенная выстояла.
Я ожидал, что с минуты на минуту распахнутся Скейские ворота, пенным гребнем на волне выплеснется на равнину свирепая геренская конница, а следом и сама волна накатится — беспощадные эфиопы Мемнона, кавконы, куреты, страшные в рукопашном бою рдарданцы…
Но время шло, утих шум на стенах, дрогнули фаланги в долине Скамандра, смялся сверкающий строй, и солнце долго еще играло на шлемах уходящих за холмы, к лагерю, воинов.
8
Звезды высоко — не достать. Ворота крепки — не сломать. Чем дальше я ухожу от них, тем они крепче. Кто-то смотрит со стены мне в спину. Удивительно знакомый кто-то. И чувствуя, затылком этот взгляд, я, оплеванный, ошпаренный, ушибленный, пружиню шаг и расправляю плечи.
Бегство? Какое бегство, просто я тут, ну, скажем, прогуливаюсь.
И все равно паршиво.
— Ты трус, приятель, — говорю я себе.
— Вовсе нет, — возражаю я. — Почему обязательно трус? Нужно иногда останавливаться и думать. Должен же быть предел безумствам.
— Ступил на дорогу — иди до конца.
— А стоит ли идти до конца, если на полпути усомнился в цели?
— Прекрати. Словоблудом ты всегда был изрядным. Меня на эту удочку не поймаешь, перед кем другим распинайся. Нужно дойти до конца хотя бы затем, чтобы подтвердить или опровергнуть сомнения.
— Не знаю, не знаю. Каждую вещь нужно покупать за ее цену.
— Трудно мне с тобой будет, приятель.
— Не нравится — не ешь.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не побежать к виднеющейся на, побережье цепочке костров.
Стены отдалялись, и я едва сдерживался, чтобы не повернуть обратно и не грохнуть в последний раз кулаком в ворота — вдруг отворятся?
Стены отдалялись, и я едва сдерживался от узнавания того, кто смотрел мне в спину.
Я вспомнил, как зимой мы зайцами ехали с Вероникой в автобусе и целовались на задней площадке. В кратких перерывах — на один вдох — она спрашивала: “А вдруг контролер?”, а я касался ее ресниц своими и уверенно отвечал: “Отобьемся”. И не брать билет стало делом чести. Только контролер в самом деле появился.
— И ты заплатил штраф?
— Не драться же мне с той свирепой бабищей! Всякая категоричность — признак ограниченности. Понял?
— Твой идеал — манная каша до горизонта?
— Заткнись!
Я заткнулся и пошел дальше. Тяжелое копье бесполезно оттягивало руку, я зашвырнул его в темноту. Следом отправился пятислойный щит, и едва не снес голову возникшему из темноты кентавру Василию. Василий не обиделся. Был он тих, задумчив и пах дезодорантом. Он молча пожал мне руку и пошел рядом, изредка передергивая плечами и хлеща хвостом по крупу.
— Только пыль из-под копыт, — бормотал он. — Только пыль из-под копыт… Не понимаю, решительно не понимаю. Я хотел сделать ее крылатой. Я уговаривал ее и уговорил, она согласилась. Я — кентавр, а она обыкновенная кобылица, этого бы не поняли. Пусть знаменитых кровей, но — обыкновенная. Кентавр и крылатая кобылица — это уже что-то… Ты меня понимаешь? Я купил самые лучшие крылья, какие только можно найти. Достал у спекулянтов супер-клей “Момент” фирмы Хейнкель… В последний момент она взбрыкнула своим божественным крупом и ускакала. Только пыль из-под копыт бескрылой лошаденки…