На Зибенбергштрассе им пришлось выдержать сцену с мебельщиком; он утверждал, что они перепродали часть еще не оплаченной мебели, и грозил судом. Гнус с ядовитой усмешкой пригласил его зайти и взглянуть, так ли это. Артистка Фрелих вмешалась:
— Можете распрощаться с вашими надеждами, — мы, знаете ли, тоже себе на уме.
Тут возле нее послышался звон сабли. Она вздрогнула и быстро отвела глаза. Какой-то голос громко произнес:
— Черт подери!
И другой удивленно, но небрежно:
— Вот так встреча!
Артистка Фрелих больше не слушала, что говорит мебельщик. Минуту спустя она повернулась к нему спиной и пошла дальше, но уже неуверенной и шаткой походкой. Только поравнявшись с кондитерской Мумма, она обратила внимание на то, что Гнус молчит. Ощутив нечто вроде укора совести, она защебетала, стараясь утешить его после того, что они сейчас видели. На душе у него потеплело, и он предложил ей зайти в кондитерскую. Пока он заказывал что-то у стойки, она прошла в соседнее помещение. Тут послышался стук в окно. Из предосторожности она не подняла глаз; впрочем, она и так знала, что это снова Эрцум и Ломан.
Гнус даже вечером не мог успокоиться. Он шмыгал среди гостей, отпускал иронические и нелепо-злобные замечания, твердил: «Я подлинный гнус», — и пояснял:
— Моего здесь — что правда, то правда — только подушка на диване да рама вон той картины.
Когда артистка Фрелих на минутку забежала в спальню, он пошел за нею и возвестил:
— Ученик Бретпот в ближайшее время своего добьется.
— Крышка? — спросила она. — Да нет, Гнусик, он опять набит деньгами.
— Все может быть. Но откуда он берет эти деньги, — вот вопрос, заслуживающий самого досконального рассмотрения.
— Ну, а дальше-то что?
Он вплотную подошел к ней с вымученной, казалось, через силу пробившейся наружу улыбкой.
— Мне все известно, я подкупил его кассира. Это деньги Эрцума, опекун обкрадывает своего подопечного.
Артистка Фрелих остолбенела от изумления, а он продолжал:
— Ловко, ничего не скажешь. Да, стоит еще жить на свете. Итак, уже второй из трех. Ученик Кизелак повержен и растоптан. Ученик фон Эрцум уже трещит и скоро рухнет. Остается еще только третий.
Она не выдержала его взгляда и крикнула в смятении:
— Да о ком ты толкуешь? Я не пойму.
— Третий еще подлежит поимке. Он должен быть и будет пойман с поличным.
Она робко на него поглядела и вдруг заговорила вызывающим топом:
— Это, наверно, тот, что тебе поперек горла встал; мне даже посмотреть в его сторону нельзя, — ты сразу на стенку лезешь.
Он понурил голову и часто задышал.
— Я, конечно, не расположен… — глухо проговорил он. — И тем не менее этот ученик должен быть пойман. И будет.
Она передернула плечами.
— Что ты глаза таращишь? У тебя, верно, жар. Тебе, Гнусик, надо лечь в постель и хорошенько пропотеть. Я велю тебе сварить ромашковый настой. Очень уж тебя разбирает, смотри — перекинется на желудок, а тогда… раз — и нету человека. Ты слышишь, что я говорю?.. Ей-богу, как бы беды не приключилось.
Гнус ее не слушал. Он сказал:
— Но не ты, не ты его поймаешь!
Он проговорил это с отчаянной мольбой, какой она никогда не слыхала в его голосе; от зловещего предчувствия мурашки пробежали у нее по спине. Так ночью просыпается человек от бешеного стука в дверь его спальни.
Глава семнадцатая
На следующее утро артистка Фрелих долго ломала себе голову, за чем бы ей отправиться в город, и когда ее наконец осенило, немедленно вышла из дому. Она косилась на свое отраженье во всех витринах: ведь сегодня два с половиной часа было потрачено на туалет. Сердце ее торопливо билось в ожидании. В начале Зибенбергштрассе она остановилась у лавки книготорговца Редлина — первый раз в жизни смотрела в окно книжного магазина, — склонилась, рассматривая книги, и в затылке ощутила какое-то щекотанье, словно вот-вот кто-то до нее дотронется. Вдруг сзади послышался голос:
— Итак, мы снова встретились, сударыня.
Она постаралась обернуться с медлительной грацией.
— Ах! Господин Ломан! Вот вы и опять в родных краях.
— Надеюсь что вам это не неприятно, сударыня.
— Нет, почему же? А куда вы девали своего приятеля?
— Вы говорите о графе фон Эрцуме? Ну, у него своя дорога… Не пройтись ли нам немного, сударыня?
— Вот как! А что нынче поделывает ваш приятель?
— Он авантажер{29}. Теперь приехал сюда в отпуск.
— Ах, что вы говорите? И что, он все так же мил?
Подумать только, что Ломан остается спокойным, хотя она все время спрашивает о его друге. Ей даже показалось, что он над нею подсмеивается. Впрочем, ей это казалось еще в «Голубом ангеле». Ни один человек, кроме Ломана, не наводил ее на такое подозренье. Артистку Фрелих бросило в жар. Ломан предложил ей зайти в кондитерскую. Она с досадой ответила:
— Ступайте один! Я спешу.
— Для зорких глаз провинциалов мы, пожалуй, слишком долго стоим на этом углу, сударыня.
Он распахнул дверь, пропуская ее вперед. Она вздохнула и вошла, шелестя юбками. Он слегка замедлил шаг, дивясь, как это платье красиво подчеркивает ее длинную талию, как хорошо она причесана, как изящно и небрежно управляется со своим шлейфом, как вообще не похожа на прежнюю Розу Фрелих. Потом он заказал шоколад.
— За это время вы стали здесь весьма известной особой.
— Пожалуй. — Она поспешила перевести разговор: — А вы? Что вы все это время поделывали? И где вас носило?
Он с готовностью стал рассказывать. Сначала он учился в коммерческом училище в Брюсселе, затем проходил практику в Англии, у одного из старых клиентов отца.
— Ну и здорово же вы, наверно, веселились, — заметила артистка Фрелих.
— Нет! Я не охотник веселиться, — сухо отвечал Ломан, и на лице его появилось знакомое ей презрительное и чуть-чуть актерское выражение.
Она с почтительной робостью посматривала на него. Ломан был весь в черном и не снял с головы котелка. Лицо его, чисто выбритое, казалось еще более желтым, черты заострились; взгляд его из-под темных и треугольных век был устремлен куда-то в пустоту. Она хотела, чтобы он взглянул на нее. Кроме того, ей ужасно хотелось знать, по-прежнему ли падает ему на лоб непокорная прядь.
— Почему вы не снимаете шляпу? — спросила она.
— Сам не знаю, сударыня. — Он послушно снял ее.
Да, шевелюра у него по-прежнему пышная, а на лоб ниспадает вьющаяся прядь. Наконец-то он пристально на нее посмотрел.
— Во времена «Голубого ангела» вы меньше обращали внимания на внешние приличия, сударыня. Как все меняется. Как изменились мы. И за какие-нибудь два года.
Он снова отвел глаза и так явно задумался о чем-то другом, что она не посмела возражать, хотя его замечание и укололо ее. Может быть, он вовсе не ее имел в виду! А ей только померещилось.
Ломан имел в виду Дору Бретпот и думал сейчас, что она оказалась нисколько не похожей на ту, что он носил в своем сердце. Он любил ее как светскую даму. Она и была первой дамой города. Как-то раз в Швейцарии она познакомилась с английской герцогиней, и это знакомство, казалось, сообщило и ей отблеск благодати. Отныне она как бы представляла в городе герцогиню. В том, что английская знать — первая в мире, никто не сомневался. Позднее, во время путешествия по Южной Германии, за нею волочился ротмистр из Праги, и австрийсная знать тотчас же заняла место рядом с английской…
И как он этому доверился, как позволил внушить себе такую чепуху! Удивительно! Но самое удивительное, что с тех пор прошло всего-навсего два года. Теперь весь город как-то сжался, словно он был из резины. Дом Бретпотов стал вполовину меньше, и в нем обитала заурядная провинциальная дамочка. Ну разве чуть-чуть повыше. Конечно, эта головка креолки и сейчас еще кажется вычеканенной на медали, но местный диалект в этих устах!.. И наряды по прошлогодней моде, вдобавок неправильно понятой. И еще хуже — неудачные попытки проявить собственный вкус и артистичность. Манера встречать вернувшихся из чужих краев так, словно они отовсюду навезли ей поклонов. И неоправданная претензия стоять выше толпы. От всего этого его коробило. А раньше, почему это не коробило его раньше? Правда, раньше она его и словом не удостаивала, едва его замечала. Гимназист! А теперь он мужчина, с ним кокетничают, стараются завлечь его в кружок, группирующийся вокруг собственной изящной особы… Горечь подступала ему к горлу. Он вспоминал о старом ружье, всегда лежавшем наготове в ту пору, всерьез наготове, если кто-нибудь проникнет в его тайну. Он и сейчас еще испытывал меланхолическую гордость при мысли об этой мальчишеской страсти, которую он пронес до самого порога зрелости, пронес сквозь стыд, смехотворность, даже известную брезгливость. Вопреки Кнусту, фон Гиршке и другим. Вопреки многочисленному потомству любимой женщины. В ночь последних ее родов он благоговейно целовал дверь ее дома! Вот это было чувство, им и сейчас еще можно жить. Он понимал, что был тогда много лучше, много богаче. (Как мог он в ту пору чувствовать усталость? Вот теперь он устал.) Лучшее из всего, что он имел, досталось этой женщине, ни о чем даже не подозревавшей. А теперь, когда на сердце у него пусто, она его домогается… Ломан любил ради смутных отголосков, что остаются в душе. Любовь — за горькое одиночество, которое ее сменяет, счастье — за удушливую тоску, которая потом сжимает горло. Эта женщина, с душой без света и тени и плоско-претенциозными замашками, была ему нестерпима, в таком несоответствии находился ее образ с его тоской о былом чувстве. Он все ставил ей в вину, даже черты упадка, проступавшие в ее гостиной, — пока еще не в ней самой. Он знал о тяжелом положении Бретпота. Какие груды нежности сложил бы он к ее ногам, случись это двумя годами раньше. Теперь он видел только ее поползновения сохранить изящную непринужденность среди растущей нужды и заранее стыдился недостойного зазнайства, с которым она будет прятать и отрицать свою бедность. Он чувствовал себя оскорбленным, когда смотрел на нее, оскорбленным и униженным, когда ему уяснилось, что творится в нем самом. Чего только не делает с человеком жизнь! Он пал. И пала она. Уходя от нее, он с ужасающей ясностью ощутил, как быстро проходят годы; понял, что сейчас захлопнулась дверь за любовью, равнозначной юности.