Это случилось утром, после его приезда. Выйдя от Бретпотов, он столкнулся с Эрцумом, а потом оба они встретили Гнусов на Зибенбергштрассе. В маленьком городке это было неизбежно. Как ни кратко было его пребывание здесь, до него уже дошли толки о Гнусе, и прыть этого старца вновь пробудила в нем интерес к людским странностям. Он понял, что Гнус дал созреть всему, что два года назад только чуть пробивалось в нем. Но еще великолепнее развернулась артистка Фрелих. От певички из «Голубого ангела» до демимонденки высшего полета{30}! Во всяком случае, с первого взгляда она таковой казалась. При ближайшем рассмотрении в ней проступала мещанка. Но так или иначе она совершила все, что могла. А сколько прохожих снимали шляпы при встрече с этой четой! И какая унизительная похотливость везде, где слышался аромат ее духов! Она и город — ее публика; тут, видимо, шло какое-то обоюдное надувательство. Она стала строить из себя признанную красавицу, постепенно внушила это окружающим, а потом и сама им поверила. Не так ли обстояло в свое время и с Дорой Бретпот, претендовавшей на светский шик? Какая злая ирония, если он теперь займется этой Фрелих. Ему еще помнилось время, когда он воспевал в стихах их обеих и думал, что марает Дору Бретпот, когда, стремясь отомстить за свои страдания, с ее образом в сердце принимал порочные ласки другой. Порок? Теперь в сердце у него не было любви и он не понимал, что такое порок. Ожесточенье его против Доры Бретпот уже не будет на пользу госпоже Гнус. Ничто не шевельнется в его душе, когда они вдвоем пройдут мимо бретпотовского дома. Просто это будет значить, что он прогуливается с элегантной кокоткой по городу, в котором уже не обитает божество.
Эрцума лучше не брать с собой. Эрцум, едва завидев эту особу, начал отчаянно греметь саблей, и голос у него совсем охрип. Того и гляди, опять начнет прежнюю канитель. Для Эрцума все всегда остается как было, Ломан же, сидя в еще по-утреннему пустой кондитерской бок о бок с артисткой Фрелих, потягивал из своей рюмки только смутные воспоминания о былом.
— Не подлить ли вам немножко коньяку в шоколад? — осведомился он. — Получится очень приятный напиток. — И добавил: — Чего-чего только я не наслышался о вас, сударыня.
— Что вы хотите этим сказать? — встрепенулась артистка Фрелих.
— Говорят, что вы и наш старый Гнус перевернули вверх дном весь город и вызвали прямо-таки массовое бедствие.
— Ах, вы вот о чем! Ну, каждый делает что может. Людям у нас весело, хотя хозяйка я не ахти какая, хвалиться не буду.
— Да, говорят. И никто не понимает, что, собственно, движет Гнусом. Предполагают, впрочем, что карты служат ему источником существованья. Я лично думаю иначе. Мы-то с вами, сударыня, лучше знаем его.
Артистка Фрелих смешалась и не отвечала.
— Он тиран, и ему легче погибнуть, чем снести ограниченье своей власти. Насмешливая кличка — она и ночью проникает за пурпурный полог его кровати, лишает его сна, синие пятна выступают у него на лице, и, чтобы смыть их, ему нужна кровавая баня. Это он изобрел понятие «оскорбление величества», — во всяком случае, изобрел бы, не будь оно придумано до него{31}. Найдись человек, преданный ему с безумной самоотверженностью, все равно он будет ненавидеть его как крамольника. Человеконенавистничество — мука, которая его гложет. Уже одно то, что человеческие легкие вдыхают и выдыхают воздух, который не он отпускает им, доводит его до нервного расстройства. Малейший толчок, случайное стеченье обстоятельств, вроде разрушенного кургана и всего, что из этой истории проистекло, иными словами: неожиданное пробужденье — может быть, благодаря женщине — дремавших в нем задатков, и охваченный паникой тиран призовет чернь во дворец, подстрекнет ее на поджог, на убийство, провозгласит анархию.
Артистка Фрелих сидела разинув рот, что доставляло Ломану немалое удовлетворенье. Дам, подобных ей, он любил занимать так, что им только и оставалось сидеть с разинутым ртом. Ломан и сам скептически улыбался. Ведь он лишь до крайности заострил абстрактную возможность, а вовсе не рассказал историю смешного старика Гнуса. Вдобавок он и посейчас смотрел на него снизу вверх — с парты на кафедру, — и ему трудно было представить себе в роли чудовищного человеконенавистника того, кто диктовал ему дурацкие измышленья относительно Орлеанской девы.
— Я отношусь к вашему супругу с глубочайшей симпатией, — улыбаясь, объявил Ломан, чем поверг в окончательное замешательство артистку Фрелих. — Ваша домовитость вызывает всеобщее восхищенье, — присовокупил он.
— Да, дом мы устроили прямо-таки шикарно! И вообще… — В артистке Фрелих взыграло тщеславие, и она оживилась. — Для гостей мы ничего не жалеем, и у нас иногда просто дым коромыслом стоит, вот бы вы посмеялись! Ах, если бы вы пришли, я бы в вашу честь спела песенку об обезьяньей самке! Вообще-то я ее не пою, потому что она, знаете ли, слишком уж смелая.
— Сударыня, вы бесподобны!
— Вы опять надо мной смеетесь?
— Вы меня переоцениваете. С той минуты, как я вас увидел, у меня прошла охота шутить. Да будет вам известно, сударыня, что в этом городе, кроме вас, ничто не заслуживает внимания.
— Ну и что дальше? — спросила она, польщенная, но, впрочем, нимало не удивляясь его словам.
— Уже один ваш туалет восхитителен. Суконное платье цвета резеды — это высший шик. И черная шляпка превосходно к нему подобрана. Разрешите мне одно только замечание: накидок из point lacé[9] в этом году больше не носят.
— Неужто? — Она придвинулась к нему поближе. — Вы наверняка знаете? И подумать, что этот поганец чуть не силком мне ее навязал. Хорошо еще, что я с ним не расплатилась. — Она покраснела и быстро добавила: — Заплатить-то я, конечно, заплачу, но носить — дудки! Сегодня в последний раз, можете быть уверены.
Она была счастлива возможностью ему поддакивать, подчиняться. Осведомленность Ломана касательно Гнуса довела ее почти до экстатического восторга. А теперь он оказался сведущим еще и по части дамских мод. Ломан опять заговорил с изысканной галантностью:
— Воображаю, чем вы должны были стать для этих провинциалов, сударыня! Властительницей над их жизнью и достоянием, боготворимой погубительницей сердец! Семирамидой{32}, да и только! В чаду восторга все так и рвутся в бездну, верно? — И, так как она явно ничего не поняла, добавил: — Я хочу сказать, что мужчины, вероятно, не заставляют себя долго просить, и вы, сударыня, надо думать, от всех без исключенья получаете больше, чем вам нужно.
— Ну, это вы через край хватили. А вот что правда, то правда, мне здесь везет и многие меня любят. — Она пригубила из стаканчика: пусть знает! — Но если вы думаете, что я много чего себе позволяю, то уж простите меня и не воображайте, — она посмотрела ему прямо в глаза, — что каждый встречный и поперечный может вот так сидеть со мною за чашкой шоколада.
— Но мне-то ведь это разрешено? Значит, теперь пришел мой черед?
Он закинул голову и нахмурился. Смущенная артистка Фрелих не видела ничего, кроме его опущенных век.
— А ведь, если память мне не изменяет, я у вас должен был быть последним? Разве в свое время вы не сулили мне именно эту долю, сударыня? Следовательно, — он бросил на нее наглый взгляд, — надо полагать, что остальные уже свое получили?
Она не обиделась, но огорчилась.
— Ах, глупости вы выдумываете, мало кто что брешет. Возьмем хоть Бретпота: говорят, что я его до нитки обобрала. А теперь он будто бы еще и деньги Эрцума на меня… ах, боже мой!
Она слишком поздно спохватилась и в испуге уставилась на свой шоколад.
— Да, это уж самое скверное, — жестко и мрачно отвечал Ломан. Он отвернулся, наступило молчанье.
Наконец артистка Фрелих, не без робости, начала: