Пора спать, но я, полураздетый, выскакиваю из детской, и крадусь по лестнице наверх. Бал уже начался. Хотя в передних комнатах никого нет, они не похожи на себя, бал и здесь все изменил до неузнаваемости. Как только кто-нибудь входит, я незаметно выскальзываю за дверь. Так прохожу я комнату за комнатой, меня притягивает волшебный праздник в зале — его радужное сияние, музыка, шарканье бесчисленных ног, нестройный гомон, запах тела и духов. Добравшись до залы, я прячусь за дверь, — это опасно, но я иду на все. Голые плечи, облитые ласковым сиянием люстр, волосы, блестящие, как золото и как драгоценные камни, кружатся в танце. Я вижу папу в каком-то чужестранном военном мундире, в напудренном парике и со шпагой, — как я им горжусь! И матушка, червонная дама, улыбается ему какой-то особенной улыбкой. Но все чувства во мне замирают при виде барышни из Бремена. Наверно, господин, что прижимает ее к себе в танце, и понятия не имеет, какая она. Зато я знаю! Семилетний человек, я стою за дверью, завороженный зрелищем счастья, за которым гонятся эти танцующие пары.
Стены и мебель залы отделаны в нежных, светлых тонах; позднее я узнаю, что это называется рококо и что мода эта уже лет десять как завезена к нам из Парижа. Оттуда же пришли к нам все эти маскарады и танцы — кадриль, галоп. Здесь каждая мелочь — запоздалое отражение пышности и блеска, которыми так славился двор императора Наполеона III и красавицы Евгении{218}. Двор этот канул в вечность, но его обычаи только-только успели докатиться до нашего северного захолустья. Никогда еще салонные нравы не были в таком почете, никогда уже потом не придавали такого значения учтивости. Все увлекались игрой в шарады, придумывали загадки, дамы расписывали акварелью веера и дарили подругам, а влюбленные кавалеры украшали их своими вензелями. В гостиных вечно скрипели перья — поистине странное нововведение, — я только тогда разгадал его смысл, когда узнал, что в интимном кругу Наполеона III устраивались даже диктанты: играли в то, кто меньше сделает орфографических ошибок. Эти развлечения в мещанском вкусе были как раз для Любека.
Но пределом мечтаний были маскарады. Страсть к переодеваниям владела не только удачливыми авантюристами, которые еще недавно задавали тон в Париже; высшие круги Германии платили ей не меньшую дань. Маскарады неизменно заканчивались «живыми картинами», — поистине прекрасный случай выставить напоказ свою красоту и свою значительность в положениях, которые наконец-то вас достойны… Мальчик за дверью только и мечтал дождаться живых картин.
Но вдруг кто-то потянул за ручку двери, — я обнаружен! Это лакей, он говорит, что меня спрашивает внизу какая-то женщина. Он не заметил, как я побледнел, полы его фрака вильнули и понеслись дальше. Я должен сам решить свою участь. Но полно, так ли это? Если я не спущусь вниз, эта женщина, чего доброго, ворвется в залу. Нет, лучше пожертвовать собой, чем идти на открытый скандал.
Женщина стоит в сенях, там полутемно; за ее спиной неосвещенная комната. Как и вчера, женщина укутана с головой и стоит не шевелясь. Это видение совести, возникшее в ночи. Я медленно подхожу — спросить, что ей нужно, но голос не слушается меня. «Ты разбил мой горшочек, — говорит наконец женщина глухим голосом. — Чем я теперь накормлю своего малыша?» Я плачу навзрыд, потрясенный участью того мальчика — и своею собственной, что привела меня сюда.
Не принести ли ей чего-нибудь поесть из кухни?
Но в кухне полно слуг, и я ужасно боюсь, что меня заметят. «Одну минутку», — говорю я женщине и вхожу в темную комнату за ее спиной. Там свалено верхнее платье гостей. Я пробираюсь сквозь этот беспорядок туда, где сложены мои вещи, солдатики и игрушки. Сгребаю все, а заодно и мою любимую вазочку — лебедя с распростертыми крыльями, — хоть она, собственно, и не моя. Несу всю охапку женщине, она укладывает игрушки в корзину и уходит. От радости я ног под собой не чую, и вот я уже в кроватке.
Спится мне лучше, чем накануне… Но каково мое удивление, когда, вернувшись из школы, я нахожу все подаренные женщине игрушки на обычном месте. Я ничего не понимаю. И Стина, которую я во все посвятил, тоже ничего не понимает. Но не может удержаться от смеха.
Мне и в голову не пришло тогда заподозрить Стину. Подозрение явилось позднее, и то лишь потому, что она засмеялась. Это она была моей ночной гостьей, воплощением совести, матерью мальчика, голодающего по моей вине.
На самом деле никто, наверно, не голодал. Может быть, и разбитый горшочек существовал только в моем воображении. Прирожденная актриса, Стина сыграла свою роль с несколько преувеличенным трагизмом. Однако у меня навсегда осталось в памяти, что семилетним ребенком я был оторван от блаженного созерцания внешнего блеска жизни, чтобы лицом к лицу встретиться с бедностью и собственной виной.
Неизгладимое впечатление! Полезный урок? По тем временам — едва ли. Бедность была не частым явлением в Любеке семидесятых годов. Когда мы с бабушкой отправлялись на прогулку, нам случалось проходить мимо каменщиков и маляров, которые, примостившись на краю тротуара, хлебали что-то из общего котелка. «Приятного аппетита, люди!» — говорила бабушка с патриархальным добродушием. И люди удивленно поднимали глаза: они уже отвыкли от этого тона. И все-таки благодарили бабушку.
Два лица
В середине семидесятых годов моя мать была еще совсем молоденькой и наивной женщиной.
Я сижу за ее письменным столом и играю маленькой бронзовой шкатулочкой; от ее фиолетовой обивки так чудесно пахнет. Вдруг матушка подходит сзади, обнимает меня и шепчет: «Мы не богачи, а просто очень состоятельные люди». Должно быть, она сама только что услыхала это — именно эти самые слова.
Для нее богатство и благосостояние были, очевидно, лишь словами. Ее жизнь и домашний распорядок никогда не менялись. Машины у нас не было, да в ту пору о них еще и не слыхали. Лето мы проводили тут же, за городскими воротами, в какой-нибудь тысяче шагов от дома. Матушке, вероятно, было известно, что деньги вещь стоящая, но что много денег иметь вредно и люди на это косо смотрят. Недавно один восьмидесятилетний старик, говоря о своем соседе, сказал мне: «С таким богатством с ума сойдешь!» Это звучало совсем в духе тех лет, в духе еще не отошедшей бюргерской эпохи.
Мой отец был в те годы красивым, статным молодым человеком. Веселый или сердитый, мне он всегда представлялся хозяином жизни. Он носил костюмы из мягкого сукна, низкие отложные воротнички, а волосы зачесывал на виски à la Наполеон III. Ходил он слегка враскачку и так уверенно, как капитан по своему доброму кораблю. Стоило ему войти в комнату, и все оживлялись, будто произошло какое-то событие.
Но однажды он вошел очень тихо. Мы и не заметили, как он скользнул на свое место и прикрыл глаза руками. Он застонал, я даже испугался. Он, всегда говоривший только о веселых, приятных вещах, теперь со стоном называл людей, которые окончательно разорены, все потеряли, а заодно и его деньги. Я посмотрел на матушку, мне вспомнилось, что она шепнула мне в тот раз. Но она, видно, все позабыла, ее беспокоили не деньги, а муж. Да и не мудрено, ведь с тех пор прошло много времени, бесконечно много времени для наивной молодой женщины и для маленького мальчика, — может быть, целый год.
Это было мое первое знакомство с непостоянством фортуны. Отцу потом понадобилась вся жизнь, чтобы возместить то, что было потеряно за несколько дней. В те мирные времена деньги наживались не так-то быстро, а уже в начале девяностых годов он умер. И тут я узнал не столько, как непостоянна фортуна, сколько то, как меняется лицо человека.
Отец пользовался большим уважением в городе, как и во всей округе, которой наш город заправлял. Ходить с ним по улице значило все время соображать — от кого ждать поклона, а кому кланяться первым, в зависимости от того, кто чего стоил. Зато поехать с ним в деревню в наемной карете, запряженной парой, было настоящим праздником. Богатые крестьяне встречали нас на пороге, угощали, а потом весь свой урожай свозили к нам в амбары. Отец был сенатором; тогда это зависело не от борьбы партий и не от широких выборов{219}. Это было чисто семейной прерогативой. Вы либо были сенатором, либо нет, а уж раз попав в сенат, сохраняли на всю жизнь полномочия всевластного министра. Мой отец ведал в сенате вольного города налогами, и его власть очень и очень чувствовало население.