Вблизи и вдали от него возвышались дюны. Он забирался на них и спускался вниз. Сами дюны порождали всякие мысли. Иногда при ходьбе перед ним возникал иной ландшафт — ему виделся город с его улицами, людьми, в которых он узнавал Бекерсона, Кремера, себя самого, а также избранные всеми ими пути, словно отмеченные на карте. Маршруты накладывались друг на друга с пересечениями, поворотными пунктами — сплошная топография. Он спрашивал самого себя: а что бы сказал Бекерсон, если бы узнал, что жертве удалось оторваться от него?
Он уже больше не привлекал внимания, хотя, судя по одежде, явно был не местным, с высоко поднятым воротником и кашне на шее, но в таком или почти таком виде по этим деревням проходили и другие. Постепенно в нем затухло и эйфорическое возбуждение, восстановилось душевное спокойствие, появилась, как ему казалось, степенность, а временами даже тихое разочарование. Его взгляду вновь открылось кое-что, например, времена года и небеса, селения, гостиницы, рыбаки и море. Когда же возникали соответствующие вопросы, он немного уклончиво давал понять, что пишет книгу sur l'invasion,[7] что, наверное, могло показаться самым убедительным объяснением его здесь пребывания. Он ощущал едва заметную улыбку в адрес того, кто ждал или хотел чего-то иного, чего-то скрытого за семью печатями. Эти люди с готовностью предлагали ему помочь: l'invasion, ничего себе тема, если что будет непонятно, без колебаний может спросить… Ах, дорогие мои, думал он про себя: если что мне будет непонятно?
За столом в гостинице он временами делал кое-какие заметки, наверное, чтобы производить более серьезное впечатление на окружающих, а может, чтобы держаться от них на расстоянии: Psst, psst, monsieur Kremer travaille…[8] Фактически в порыве высокомерия или взвинченности, но вместе с тем из осторожности сразу же по прибытии он представился как М. Кремер — немыслимое дело, и как только подобное могло с ним случиться? Когда его спросили, чем он тут занят, он по-дурацки заметил, что приехал сюда pour ecrire quelque chose. — Ah oui, un ecrivain, interessant, monsienr, ecrit un livre…[9] — причем для детей. После этого разговора все старались не беспокоить постояльца, в то время как он сам следил за тем, чтобы являться на завтрак без опозданий.
Некоторое время спустя последовал вопрос: а как же называется книга? Какая книга? Ну, которую он пишет… Ах, книга, ну, наверное, «Горная книга»… Он внутренне ухмыльнулся, смекнув, что такая манера говорения — сущее для него спасение вместе с неизменной попыткой мысленно сосредоточиться: ну что ты от меня хочешь, Бекерсон, почему именно я? Как утопающий, он не понимал этого, его мозговых извилин просто не хватало, чтобы себе это представить. Но его успокаивал дружеский настрой окружающих, они поверили всему, что он рассказал. Он оплатил свой гостиничный номер на трое суток вперед, при этом снова ощутив на себе вопрошающий взгляд и удовлетворение произведенным платежом. Предположительно не столько из-за конкретной суммы, сколько из-за самого факта финансового расчета, корректности и аккуратности клиента. Он заранее получил необходимую сумму из банкомата, который, к его удивлению, имелся и в этой глуши и который в ответ на его расчетную карточку и тайный код выдал ему настоящие шуршащие банкноты. Очень приятно, что ни говори!
Он решил остановиться в первом же попавшемся ему на глаза постоялом дворе, на параллельной улице, с вывеской «Trou d'or» над воротами. Типичная деревенская гостиница, хозяин и хозяйка спокойные, дружелюбные люди, у них было трое детей — сын и две дочери, которые с любопытством разглядывали невесть откуда взявшегося в их краях гостя. Других клиентов здесь не было, только под вечер заходили целыми семьями на ужин. Рассаживались чаще всего вместе за немногими большими столами, и только он занимал свой столик поменьше, на одного. Окна комнаты выходили во внутренний двор, где себя вольготно чувствовала шумная воробьиная стая. Из маленького окошка можно было видеть заросшие плющом стены и крыши каких-то построек, в том числе заброшенные погрузо-разгрузочные площадки. Потолок в комнате имел легкий наклон, скос был отделан деревом, скрипучий пол поражал неровностью! Кроме этого семейства и его взрослого сына, и еще двух человек, скорее всего коммивояжеров, которые однажды завтракали вместе с ним, он был единственным постояльцем, который рано уходил из дома и обычно поздно возвращался. Он много ходил по всей округе, каждый раз удлиняя и изменяя свой маршрут. По сути дела, он преследовал одну цель — отыскать собственный жизненный ритм, приближая к себе убегавшие дни через прогулки, отдых, регулярные обеды… Вскоре он нащупал свой индивидуальный маршрут сквозь дюны и уже никогда не отклонялся от него: в обратном направлении вниз по деревенской улице в сторону проселочной дороги, затем мимо последнего на краю деревни дома прямо в лес. Миновав какое-то поле слева, он продолжал свой путь мимо двух крестьянских дворов, потом рельеф чуть повышался, и тогда, обогнув ледниковый ландшафт и маяк, он, преодолев небольшой подъем, добирался до своей дюны. Там открывался вид на море, который каждый раз поражал его и по-новому волновал душу. Каждый раз в зависимости от настроя ветра и облаков море представало перед ним в неповторимом виде. Оно казалось то тяжелым как свинец, то было залито ослепительным блеском. Иногда шторм напоминал о себе пенистыми гребнями и нависшими над водой черными облаками.
Там он забирался на то, что еще осталось от бункеров, натыкаясь при этом на заграждения — свидетельства былых времен. Он бродил по этой свалке истории, поднимаясь на самые высокие ее точки; поворачиваясь лицом к морю, разглядывал танкеры и сухогрузы, суда-контейнеры, из которых по крайней мере два-три виднелись на горизонте. И тогда на него вновь накатывались прежняя мучительная эйфория и странное возбуждение — а собственно, по какой причине? Бекерсон в любом случае был от него далеко, что он делал теперь без него? Однако со временем он все же ощутил, что сумел немного отдохнуть, отдалившись от источника переживаний; нервы успокоились, он стал лучше спать после суеты накануне…
Это была та самая прямая как стрела жизнь, основанная на спокойствии и умеренности. Он размышлял об этом, когда бродил по окрестностям, воспринимая себя как монаха, члена некоего оккультного братства. На него благотворно действовала невозмутимость живущих у моря людей и еще — равноудаленность по всем направлениям.
Бокал красного вина на обед, послеобеденный сон — все это, воспринятое от Кремера, стало уже его достоянием. Он вскоре отложил в сторону книгу о Нормандии на немецком языке, купленную в привокзальном киоске в Шербуре. Его не интересовала история мировой войны, но то, что ветер заметает следы на песке, а время стирает память в головах людей… Что еще доказывало увиденное (куски бетона в дюнах, остатки колючей проволоки), кроме давно минувшего несчастья?
Едва ли больше чем образ, кинообраз без особого смысла — оливковые человечки, снова и снова пробегающие по пляжу в тяжелой амуниции, треск холостых патронов, клубы дыма, море огня… — все это вымысел, ни грана правды, как и собственная отсроченная жизнь, как Бекерсон, Франкфурт и эта поездка к морю.
Наконец-то он понял: его жизнь оказалась такой же бессмысленной, как и сама история… Хотя весь мир видел глубокий смысл в течении истории, он-то все воспринимал глубже: история предстала перед ним зияющей пустотой, самотеком, который, впрочем, мог причинять имевшим к ней (к истории) отношение мучительную боль… Хотя он отдавал себе отчет в спорности этого утверждения, может быть, его неуместности, тем не менее, поскольку он его сформулировал, это утверждение все решительнее вторгалось в его сознание. Например, как следовало воспринимать реалию «гитлеровский концлагерь»? Ведь к этому оказался причастен его собственный народ — немцы, о да! — причем все. Они все были причастны, все немцы, даже те, кто выступал против этого, ибо создавали лагеря для других, полагая, что те другие не имеют права быть немцами и быть людьми. Тем самым право на то, чтобы быть людьми, они признавали только за собой, проявляя при этом непостижимую жестокость… Как молодой человек он себе представлял или по крайней мере пытался представить, как сознательно планировалась это презрение к людям и их уничтожение. При этом он мысленно то и дело повторял: но это ведь твои люди, те же самые, которые и сейчас вокруг тебя. Он реально представлял себе, как это причиненное миру несчастье, неохватное и непостижимое, довлело над всеми ними.