Soldaten привел офицеров. Меня вывели в коридор, поставили у моих вещей. Приказали повернуться, назваться и перечислить статьи. Из переполненной клетки отстойника за мной следили десятки глаз, и нагрелись от напряжения столько же ушей. Я назвался и перечислил статьи: 205-я, 208-я, 222-я, ч. 3 и 280-я. Меня опять упрятали в пустую клетку, гремя ключами. И пока все это делалось, в арестантской отстойника стояла гробовая тишина уважения.
После нескольких минут перешептывания они отважились.
— Уважаемый, а уважаемый. Подойди к решке. — Я подошел.
— Ты откуда, уважаемый? — спросил самый ужасный из них.
Я рассказал им откуда.
— Здесь хуево, — сказали они. — Очень хуево.
— Тюрьма что, красная? — спросил я.
— Краснее не бывает, — сказали они, стесняясь.
Так я прибыл в Саратов. За тридцать три года до этого в стихотворении «Саратов», написанном в 1968 году в Москве, я предсказал, что мне придется иметь дело с Саратовом.
ГЛАВА 3
9 июля 2002 года на втором судебном заседании судья Матросов В.М. удовлетворил ходатайство вновь назначенных по делу пяти саратовских адвокатов и дал им два месяца на ознакомление с нашим уголовным делом. Одновременно судья удовлетворил и мое ходатайство и разрешил мне ознакомиться с аудио— и видеокассетами уголовного дела № 171.
Таким образом, в середине июля меня стали вывозить на суд-допросы. Я выходил из камеры № 125, оставляя заспанных сокамерников старшего Игоря и пиздюка Антона, земляков из города Татищева, и, держа руки с тетрадками за спиной, спускался вниз по металлическому трапу. Попадал на первый этаж и называл ФИО. Меня определяли в одно из пяти помещений: либо в одну из трех адвокатских комнат, либо в одну из двух клеток. В помещениях обычно скапливалось по 15—20 зэка. Собрав, нас закрывали. Примерно через час производили над нами медосмотр, затем шмон. А далее грузили в воронок или в автобус. Все вместе это действо называется «сборка», хотя в Саратовском централе я не слышал, чтобы этот утренний комплексный балет так называли, это московский термин. Во время всех этих действий зэки имеют возможность от полутора до двух часов общаться друг с другом. Здесь мы знакомимся, обмениваемся новостями и слухами. Спуститься на суд-допрос — это как сходить на базар, можно узнать все тюремные новости.
Впервые после пятнадцати месяцев отсидки в Лефортово я встретил зэковскую толпу, коллектив, получил возможность общения сразу с десятками и сотнями заключенных. Спускаясь по отполированному до блеска металлическому трапу, я видел сверху волчьи глаза зэков. Спущенные с верхних этажей уже стояли там измученной кучкой. Первым, с кем я познакомился, был Лешка Жадаев. Я отметил его в первый же мой суд-допрос. Худая жердь в темных очках, насмешливый, развязный и энергичный, он, как и я, ехал в областной суд на доознакомление с делом. У него был срок 12,5 года, и он, как я тотчас выяснил, оказался подельником старшего моей хаты — Игоря. Проходил главным по делу по статье 162-й в пяти эпизодах. Всего их было 9 человек. Уже на следующий день я передал ему привет от Игоря и стал называть его Леша. Жадай — так его звали в тюрьме, стал моим первым знакомым зэком вне хаты.
Морда познакомился со мной сам. Он запросто обратился ко мне из-за зэковских голов: «Ну, как у Вас, Эдик?», словно был со мной знаком. Я рассказал ему, как у нас. «У тебя твоих книг почитать не будет?» — спросил он. Большая бритая башка, брыли, как у бульдога. Морда выглядел на все пятьдесят. Но он сам сообщил мне, что ему всего 36 лет. Из них половину, восемнадцать, он провел в заключении, по тюрьмам и лагерям. За эти 18 лет, сказал он мне, он перечитал книги тюремных и зэковских библиотек и собрал небольшую свою, с которой и путешествует. У Морды, я отметил, знакомая мне физиономия моего некогда приятеля по Парижу, Володи Толстого. Я давно заметил, что у природы небольшой запас физиономий, потому они неизбежно повторяются. Морда звучал дружелюбно, на шее я заметил у него свежие порезы.
— Я видел, как менты на тебя за крест наехали, — сказал я. — Стоял вчера у волчушки в пятой.
— Да, гондоны дырявые, — вздохнул он. — Шею вот порвали.
Разыгравшаяся вчера в конвоирке областного суда сцена была отвратительной. Человека с большой головой раздели и потребовали снять крест. Человек, стянув трусы, стоя на картонке у скамьи, прикрыл свой крест руками и взмолился: «Вы чего, ребята! Это же крестик алюминиевый, мамка одела, он меня предохраняет».
— Вон гвоздь! Повесь у двери! Вернешься, оденешь!
— Не имеете права, гражданин начальник! — уперся зэк с большой головой. Волчушку мою закрыли ментовские затылки, послышалось пыхтение, скрежет подошв. — Суки подлые! — закричал зэк. — Шею порвали! Позовите мне начальника конвоя!
Его втолкнули в бокс и бросили ему туда одежду. Некоторое время менты ругались матом. Потом пришел начальник конвоя и монотонно объяснил, что крест брать с собой в судебное заседание нельзя, «потому что ты, Аржанухин, можешь крестом вены вскрыть».
Аржанухин же обвинил конвой в особой жестокости, говорил, что он болен и чтобы ему вызвали доктора.
Надо сказать, что вскрыться зэк теоретически может, однако такой жест следовало ожидать от малолетки какого-нибудь, а не от имеющего многие ходки, проведшего за решеткой половину жизни Аржанухина. Потом в тот день в суде не ожидалось ни выступления прокурора с запросом срока, ни тем более приговора, что естественным образом могло бы вызвать (теоретически) эмоциональный взрыв у Аржанухина. К тому же зрелище срывания с шеи русского человека нательного крестика само по себе зрелище поганое. Исполнителями этого насилия обыкновенно бывали злобные иноверцы, захватчики, враги. То, что делают русские менты — срывают крест с русского, — выглядит поганее некуда.
Конвой в областном суде с первого же дня показался мне злобным и свирепым. Пацаны на сборке объяснили мне, что конвойные все побывали в Чечне и оттого они такие злобные. Они принимают зэков за чеченов. Я думаю, дело тут еще и в русской традиции. По русским традициям, заключенный для конвойного — не человек. Конвой охотно принимает себя за наших хозяев, не понимая, что мы всего лишь нарушили закон и за это суд отвесит нам годы заключения. Притеснять нас не надо, считаем мы, зэки. Любое насилие по отношению к зэкам допустимо, считают конвойные потому только, что мы арестованы.
В дни суд-допроса нас шмонают трижды. А раздеваться приходится даже четырежды, если начать с медосмотра. Зимой в тюрьме на продоле первого этажа дико холодно. Жестким, ледяным сквозняком несет отовсюду. Вольный человек непременно бы простудился немедленно и умер к вечеру. Только экзальтированные, безумные, как дервиши и шаманы, заключенные запросто выдерживают ледяной ад воронка, мерзлую темноту стальных индивидуальных боксов. Примерно через полчаса после медосмотра в тюрьму прибывает сводный дежурный милицейский конвой — менты, доставляющие нас в суды и конвоирующие и стерегущие нас в судах — районных и областном. На продоле водружают стол. Это делают шныри. Отличное, кстати сказать, определение талантливого зэковского глаза — хозбанда действительно шныряет по тюрьме. Шнырь-шнырь! Нас вызывают по трое-четверо и начинают шмонать. Вещь за вещью. Заставляют снимать и выворачивать носки, заглядывают в ботинки, в отдельных случаях заставляют снимать трусы. Раздевшись, зэки одеваются. Менты проверяют и наши бумаги. Меня лично, поскольку суд длится с лета, а сейчас январь, уже почти не обыскивают. Так, посмотрят бумаги, пощупают тулуп, прощупают меня с поднятыми руками, но не снимая свитер и джинсы, и уходи, политический. Могут по ходу спросить: «Что, скоро тебя (Вас) осудят?» Ну, отвечаю, что думаю. Что не скоро. Возвращаюсь туда, где содержался, в адвокатскую или в стакан. Еще минут через пятнадцать нас сажают в автозэки. Обыкновенно в областной суд нас везет прямо с третьяка голубой либо синий тюремный автобус.
Меня сажают в автобусе в стакан, лишь иногда в общую (длинная лавка за дверью-решеткой, предмет зависти попавших в стакан зэков. Все хотят сидеть в общей, никто не хочет сидеть в стакане). Я, надо сказать, никогда не пытаюсь обжаловать приказания конвойных. Я давно решил, что я военнопленный, и бесстрастно, насколько это возможно, реагирую на все действия пленивших меня soldaten. Я никогда ни о чем не прошу. В стакан так в стакан. Однажды в конце июля я ехал один в стакане из облсуда, общак был свободен. Раскаленное железо подняло температуру с +30 в Саратове до, я полагаю, +45 градусов в стакане. Мы полчаса ждали машины ГИБДД с мигалками, полагавшиеся мне для сопровождения как террористу. Я почувствовал в какой-то момент, что теряю сознание. Но я не попросил, чтобы меня пересадили в общий. Они могли бы пересадить. Отчего нет? Я был единственный зэк в автобусе. Но я не сделал этого. Я равнодушно подумал, что в крайнем случае отключусь, да и всего делов. Откачают. Я никогда ни о чем не прошу конвойных.