Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я утираю рот, кладу салфетку на стол.

— Мне надо еще немного подумать.

За столом так и слышится дружный вздох облегчения.

— Мороженое? Десерт? — предлагает советник по науке, доставая портсигар.

— Не стоит, я допью вино.

— Вас отвезут в отель на машине, — говорит Купперман. — Отдохните немного, а в четыре у нас намечен небольшой брифинг в номере доктора Энтриджа: вы познакомитесь с остальными членами команды. Если все будет в порядке и мы доработаем наши соглашения, завтра с утра отправимся в Скалистые горы.

Я беру в руки фотографию, на которую так и не посмотрел. Огромное шале из темного дерева с красными ставнями в еловом лесу, кругом — заснеженные вершины.

— Может быть, вы предпочли бы пустыню? — осторожно интересуется Ирвин Гласснер.

Я благодарю их за обед и говорю, что хочу пройтись пешком.

— Я провожу вас, — предлагает отец Доновей, вставая. — Если, конечно, вы не против…

Я чувствую, что те двое недовольны, и поэтому киваю.

Перед уходом я забегаю в туалет и там, в кабинке, оставляю сообщение на автоответчике Ким: если она еще в Нью-Йорке, если хочет со мной увидеться и узнать подробнее обо всем, что со мной произошло, меня можно найти в «Паркер Мередиане». Еще я добавляю самым искренним тоном, сумев подпустить даже необходимую дрожь и хрипотцу в голосе, что она будет очень-очень нужна мне в самое ближайшее время как адвокат.

Небо затянуло тучами, пронизывающий ветер разогнал гуляющих. Я быстро шагаю по аллеям, священник тяжело дышит, поспешая сзади, со своим потертым портфельчиком под мышкой, в сером непромокаемом плаще, у которого не хватает половины пуговиц.

— Он просил передать вам большой привет, — вдруг слышу я за спиной.

Вижу, как святой отец косится на меня краем глаза, ждет моей реакции. Речь идет, конечно, о Филипе Сандерсене — в протоколе с описанием моего клонирования это имя напечатано наверху каждой страницы. В моей памяти эти пять слогов не пробуждают ничего, только белый халат, один из многих. Я спрашиваю священника, какой он.

— Это замечательный человек, Джимми. Мы познакомились во Вьетнаме, когда нам было по двадцать; я видел его в самых страшных обстоятельствах, какие только могут выпасть на долю человека, — в которых он только и познается по-настоящему. Я был ранен, почти без сознания; он бежал из плена вьетконговцев и вынес меня на плечах. Три дня он переносил меня из укрытия в укрытие, пока наши не нашли нас.

Я замедляю шаг, но ничего не отвечаю. Что-то этот портрет не вяжется с образом безумного ученого, затворника в своей лаборатории.

— Он так и не оправился от этого ада. Не смог забыть детей-солдат, которых вынужден был убивать… Вернувшись в Штаты, он основал Фонд инвалидов войны. Он потому и работал над стволовыми клетками, что был одержим идеей возрождения. Утверждал, что если генетические ресурсы, к примеру, тритона позволяют заново отрастить любую часть тела, то и человек должен обладать той же способностью, только сознание создает ей барьер. Я знаю, что отрубленная рука не может отрасти, поэтому мозг включает заживление. Как у взрослой лягушки — но он доказал, что, если отрезать лягушке лапу и помешать заживлению, прикладывая к ране хлористый натрий, то есть соль, она способна отрастить недостающую конечность. Он повторил опыт с ампутантами в коме, но безуспешно. Зато когда подопытный находился под гипнозом, ему удалось вывести клетки на стадию эмбрионального строительства… К сожалению, нападки более «классически» настроенных коллег тормозили его исследования. Только профессор Эндрю Макнил, великий биолог, верил в него. Он включил его в группу, созданную для изучения Туринской плащаницы, это было в 1978 году. Из Турина Филип вернулся другим человеком. Что-то глубоко потрясло его, он утвердился в своем идеале, уверовал в свою «божественную миссию», что меня, признаюсь, немного испугало. Эта его устремленность, одержимость… Христос был теперь для него только ДНК. Мы тогда потеряли друг друга из виду лет на пятнадцать, но встретились снова благодаря вам.

— Благодаря мне?

— Он добился успеха: вы родились, но дальнейшее… Он сам позвал меня. Когда он рассказал мне о вас, я был, конечно, потрясен до глубины души, ваше появление на свет возмутило меня как насилие над волей Господа… Но я не мог отказаться — ради вас. Я не имел права оставить дитя в руках ученых, не пробудив в нем душу и слово Божье… Я старался дать вам все тепло, какое только мог, чтобы скрасить вашу жизнь в неволе, хотя вас она как будто не тяготила, впрочем…

Остановившись, я заглядываю ему в глаза.

— Каким я был в детстве?

Он опускает голову, мнется, гоняет ногой камешек в траве.

— Тихим. Очень тихим. С невыносимым взглядом. Ваши глаза судили молча, ведали, не зная, все безропотно принимали заранее…

— Я был крещен?

— Да, разумеется. И обрезан на восьмой день, точно по святому Луке. Ты принял все таинства, и ни одно не было лишним в твоем случае: бар-мицва, первое причастие…

— Я творил чудеса?

Он поднимает глаза. Я вижу в них колебание, смущение, уклончивость, но искренность все же берет верх.

— Мы с тобой, — начинает он нерешительно, — однажды проделали опыт. Мы сидели в саду Исследовательского центра, я читал тебе об исцелении слепого в купальне Силоам, и вдруг у меня прихватило колено. Я не мог подняться. Со мной это случалось иногда. Осколок снаряда остался там после Вьетнама. Ты, под впечатлением от Евангелия, спросил меня: «А я тоже могу исцелить тебя от недуга?» Я посмотрел на тебя и ответил: «Как знать». Тогда ты зажмурился, положил ладошки на мое колено, держал их долго — и у тебя получилось, Джимми. Тебе было четыре с половиной года. С тех пор я никогда больше не чувствовал ни малейшей боли в суставе. И даже следа осколка не видно на моих рентгеновских снимках.

Я вглядываюсь в глубину его глаз. Нет, никаких воспоминаний о близости с этим человеком. Только одна фраза навеяла мне что-то. Я вполголоса повторяю ее: «Как знать», и она пробуждает странный отклик в душе, это словно кредо, многократно воспроизводимое перед зеркалом в борьбе с сомнением и уверенностью одновременно.

— Я, во всяком случае, Джимми, с того дня знаю точно. И что ты хотел исцелить смоковницу, меня совсем не удивило. Покажи мне ее.

— Это клен.

— А в Библии смоковница. Еще совсем крошкой ты разобиделся на Иисуса за то, что он поступил с ней несправедливо, все твердил, что ты ему покажешь. Во дворе стоял столб с баскетбольной корзиной, ты обнимал его ручонками и говорил: «Благословляю тебя. Оживи, зазеленей, расцвети!»

С минуту я выдерживаю его взгляд, потом отворачиваюсь и иду дальше. Миновав террасу над Вифездой, поворачиваю налево.

— Я хочу встретиться с Филипом Сандерсеном.

— Он этого не хочет, Джимми. Он очень стар, немощен и при этом безмерно самолюбив. Ему будет неприятно, если ты увидишь, каким он стал. Он хочет, чтобы ты сохранил… как бы это сказать… сублимированный образ человека, сотворившего тебя из крови Иисуса.

Я сворачиваю с дороги. Мы идем под деревьями к той самой полянке. Гремит гром, последние гуляющие торопятся к Пятой авеню.

— А мать, которая меня выносила?

— Я ее не знал. Молодая девушка, из армии, два года была в коме. Она умерла после твоего рождения.

Он поднимает воротник плаща. Первые капли разбиваются о гладь пруда, где покачивается маленький забытый парусник.

— Джимми, я догадываюсь, через что ты прошел с четверга… Мне тоже было нелегко все эти годы молчать и лишь молиться за тебя, не зная, что с тобой сталось, будучи не в силах ничем тебе помочь…

Я ничего не отвечаю, нутром ощутив печальную кротость этого человека, всю жизнь хранившего тайну, которая сжигала его медленным огнем. Спрашиваю, что же он посоветует мне теперь. Он вздыхает так, что сомнение во мне растет.

— Что сказать тебе, Джимми? С одной стороны, мы не имеем права скрывать твое существование от людей, а с другой — мир еще не готов… Ты возразишь мне: готов он никогда не будет. Но это тебе лучше знать, для этого ты и рожден. Сколь много ты готов принять на себя и с какой целью…

35
{"b":"174969","o":1}