После недолгой дискуссии я признавала ее правоту. Запах от сигареты был слишком сильным, приходилось отворачиваться. Что за табак хранился у нее в серебряной шкатулке с выгравированными инициалами на крышке? Испанский. С юга Испании. И поскольку все, что она рассказывала, вставало у меня перед глазами, я увидела берег Испании, прямо у лужайки плещется море, с корабля сходит арапчонок в тюрбане, вроде тех, что сидят на верхушке колонны в витринах у антикваров, и протягивает Фредерике пакет с табаком.
Она босиком, в длинном просторном одеянии, и все это происходит в далеком южном краю, где я никогда не была. Она, впрочем, тоже — так мне кажется.
«Собственником имущества считается тот, кто реально располагает этим имуществом». Она удивленно взглянула на меня, очевидно, то, что я сказала, поразило ее. Откуда я это взяла? Я объяснила, что так написано в Гражданском кодексе Швейцарии. Это просто закон.
Потом мы возвращались в Бауслер-институт, и беседы наши обрывались. Она снова входила в образ безупречной воспитанницы пансиона, на такую дирекция вполне могла положиться, да что там дирекция, целый народ мог бы положиться на нее, даже если на самом деле народ не полагается на человека, а следует за ним. Фредерика не дорожила жизнью.
Студентка Фредерика не вызывала симпатии у других учащихся, я не помню, чтобы какая-нибудь девочка подошла к ней и разговаривала больше пяти минут. В ее ячейке никогда не было писем. Ее избегали, потому что она внушала слишком большое почтение. Если бы я увидела, как она беседует с кем-то, появилась бы возможность узнать, что именно может привлечь или заинтересовать ее в человеке, но поскольку я, постоянно наблюдая за ней, ничего такого не заметила, то мне оставалось с некоторым злорадством сделать вывод: идеи интересуют ее гораздо больше, чем род человеческий. Пусть даже в интернате неправомерно говорить обо всем роде человеческом. Несколько раз, за обедом, я слышала, как она смеется этим своим беспричинным смехом, который преследовал меня даже ночью. Я оборачивалась — все лица вокруг оставались серьезными.
Из сказанного явствует, что никакие другие девочки меня не интересовали, и, если бы меня спросили прямо, не влюблена ли я в Фредерику, возможно, я ответила бы утвердительно. Хотя мы с ней никогда не говорили о любви, а ведь во всем мире повелось иначе. Но обе мы были убеждены, что наша встреча была предопределена. Мы никогда не говорили о личных делах, о наших семьях, о деньгах, о снах, которые нам снились. Я знала, что ее отец — женевский банкир. Семья — протестантская. (Так же как и моя. Но не та, что в Бразилии.) О матери она не упоминала. Родные никогда не приезжали навестить ее. Казалось, у Фредерики есть тайна. Но я не доискивалась какая. К концу первого семестра между нами установились прочные отношения, мне уже не нужно было искать ее или стучаться к ней в дверь и спрашивать: «Je te d
é
range?»
[9]А из Бразилии приходили новые приказы, новые послания: очень желательно, чтобы студентка Икс наконец нашла себе подруг. Она чересчур одинока и нелюдима.
Это пожелание мне передала начальница, фрау Хофштеттер, — можно подумать, она заведовала службой занятости для одиноких сердец. В ответ она доложила: эта студентка (то есть я) дружит с девушкой, которая является гордостью института, блестяще одаренной особой и вдобавок — подающей надежды пианисткой. Возможно, она станет знаменитой писательницей, вроде сестер Бронте, и прославит Бауслер-институт. Студентка Икс не могла бы выбрать лучше. Этой девушкой все восхищаются, но от этого она не стала ни хвастливой, ни заносчивой. Такую дружбу можно только приветствовать. Икс все еще учится хуже, чем могла бы. Она ленива, но по французской литературе делает некоторые успехи. Начальница умолчала о том, что подруга студентки Икс говорит по-французски, а не по-немецки, как было приказано в письме из Бразилии. Но ведь умолчать не значит солгать.
* * *
Фредерика знала о моих утренних прогулках. Каждый день я вставала в пять часов, когда моя соседка еще спала. Пансион словно был овеян ветром из подземных глубин, жизнь в нем загнивала, хоть и обновлялась. Я бесшумно проскальзывала мимо ее кровати в умывальную, крошечную комнатку с двумя громадными умывальниками, одним для немки, другим — для меня. Часто нам приходилось умываться одновременно. Фредерика не могла умываться вместе с соседкой, они договорились делать это по очереди. Но сейчас у Фредерики нет соседки. За блестящие и разносторонние успехи ей дали отдельную комнату. Я в этом не нуждалась: если надо было умываться в чьем-то присутствии, это меня не коробило, не казалось чем-то неприятным или из ряда вон выходящим. Да и как может быть иначе, если постоянно одеваешься и раздеваешься в присутствии соседки — изо дня в день, из семестра в семестр, из года в год? Мы даже ноги мыли в умывальнике, но Фредерика и это не смогла бы проделать в присутствии соседки. Мылись мы торопливо, как солдаты или каторжники. А душевая была одна на всех, и туда выстраивался длинный хвост.
Мыться по очереди с моей соседкой было бы затруднительно: немка растягивала мытье на целую вечность, да еще подолгу разглядывала себя в зеркале, висевшем над умывальниками. Она разговаривала с зеркалами. Ведь если заговоришь с ними, они отвечают. К тому же за умыванием я болтала с немкой больше обычного, в эти минуты она была мне даже симпатична, со своей приятно пахнувшей кожей и чуть толстоватыми икрами. Наверно, ее заставляли лазать по горам, чтобы тренировать ноги. Я видела, как маленьких девочек прямо тащили вверх по склону, до самой вершины. Щиколотки у нее были тонкие, и все же в ней еще оставалось что-то грубое, кряжистое, что-то похожее на бурша, как я говорила ей по-немецки, — на здоровенного парня. Вечером, когда она ложилась спать, казалось, будто она собралась на ночной бал, однако я могла представить себе, как она отправляется на охоту, натянув кожаные гетры.
Эти мои рассказы — я не могла удержаться от пространных описаний тела — Фредерика выслушивала внимательно и серьезно. Ты повсюду видишь чудовищ, говорила она. У меня возникали мгновенные зрительные впечатления, которые потом нельзя было выбросить из головы. Когда я рассказала ей, каким увидела тело начальницы — тощие ноги, расширявшиеся кверху, мощный мускулистый торс, — она расхохоталась. Неужели я услышала смех Фредерики? Она пустилась в рассуждения, предположила, что я испытываю отвращение к женскому телу, точно монах-аскет. А я рассказала ей, как много лет назад, в пансионе, одна девочка залезла ко мне в постель. Груди у нее еще не развились, на их месте были просто мускулы. Ей было жарко, я вытолкнула ее из кровати, и она упала, как мешок.
«Tu es un enfant», — снова повторяла Фредерика. Я почти ничего не знала о войне, знала только, что в подвалах нашей виллы хранились большие запасы еды на случай вторжения немцев. А еще там было бомбоубежище, в котором могли поместиться семьдесят человек. Эти запасы не были израсходованы еще и в пятидесятые годы. Ни у кого из родных, по очереди бравших меня на каникулы, не нашлось времени или не возникло желания рассказать мне историю этого мира, поведать о царящей в нем несправедливости. Я не задавала вопросов. Я часто бывала рассеянной, невнимательной. И сама не смогла бы сказать, о чем это я задумалась. А с Фредерикой мне постоянно приходилось сосредотачиваться на конкретных вещах.
Многие из нас уже изведали страстные увлечения либо легкий флирт или хотя бы побывали на балах. Мне случалось танцевать только в отелях, в «Мон-Сервен» в Церматте, в «Риги Кальтбад», «Челерине» в Венгене. Я танцевала с пожилыми господами, которые приглашали меня, чтобы сделать приятное моему отцу — он никогда не танцевал. У меня было вечернее платье, присланное из Бразилии, и черные лакированные туфельки, но в этом наряде я не столько танцевала, сколько играла в разные скучные игры. Надо было надеть на палку кольцо и набросить его на бутылку. Мы с отцом были очень одиноки, иногда вечерами мы пытались развлечься, сидя у себя в номере. Но даже там я ожидала вступления в большой мир. Уныло, почти не чувствуя нетерпения. Время проявляло неорганизованность.