Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Глаза у помощницы по дисциплине были лазурные, как альпийские озера на заре, детски наивные, но словно бы источавшие яд. Казалось, веки выкрашены свинцовыми белилами — так явно ощущалось в ней вырождение, должно быть, бесчисленные поколения нищих целовали руки ее предков, пока все не кончилось с появлением гильотины. В разрезе глаз виделось что-то восточное, на голове было покрывало, а покрывало к лицу всем женщинам, даже очень немолодым. Оно придает величие и таинственность. Но оно лжет. В фигуре монахини, в ее движениях была какая-то вялая ущербность, то, что определяется словом faisand

é

[4]. Эта ее близость к праху и тлену, а также ее сливочного цвета одеяние и суровость, подобающая сану, создавали впечатление, что перед тобой — владычица гробниц. Голос у нее временами делался жалобный и совсем юный — такими мы представляем себе голоса кастратов.

Там, у французских монахинь, я встретилась с вопиющим классовым неравенством. Помимо наставниц там еще были монахини в темных рясах, простолюдинки, не внесшие вклада, они делали всю тяжелую работу, и, обращаясь к ним, полагалось говорить не «матушка», а «сестра». А мы, воспитанницы, бывали порой высокомерными. Преподобные матушки смотрели на них сверху вниз, но при этом сладко улыбались. И мы знали, у кого из нас бедные родители, а кто — сирота. Одна воспитанница содержалась в пансионе бесплатно, она лебезила перед помощницей по дисциплине, как могла, старалась ей угодить. По-видимому, она шпионила за нами. Мы не обижали ее, она происходила из хорошей, но обедневшей семьи, глаза у нее были как желто-голубой шелк. Она была блондинкой, родом с юга; этот очаровательный эльф не радовал нас своим присутствием, ведь она была шпионкой. Как мы считали, она делала это от нужды. Мы могли бы дать ей гораздо больше денег, чем давали монахини, но для нее важно было выслужиться перед теми, в чьих руках была власть. Такими рождаются. Мы пробовали приручить ее, но она этого даже не замечала. Ростом она не вышла, икры у нее были прямо над щиколотками, и фигура казалась приземистой. Сидя она выглядела чудесно, яркий румянец и белокурые волосы очень шли к маленькому, словно из бисквитного фарфора, личику. Она находилась в пансионе гораздо дольше положенного, ее держали из милости. А ей уже стукнуло восемнадцать: незавидное положение. Нам казалось, что быть бедной — это профессия, и она была профессионалом высокого класса.

Она умудрилась сделать из своей бедности чуть ли не достоинство, как иные умеют сделать козырь из своей распущенности. Она была буквально одержима мыслью, что у нет средств, что ей не на кого рассчитывать, кроме самой себя, — хотя это было не так уж мало, если учесть, что у нее была истинно рабская душа и рабство стало для нее своего рода призванием. Как ловко и проворно сновали по коридору ее маленькие ножки, и как мгновенно умела она исчезать, стоило только одной из наставниц шепотом произнести ее имя. Монахини всегда говорят очень тихо. А как она молилась в капелле, стоя на коленях и очень прямо держа спину. Как самозабвенно ее большие глаза созерцали распятие. Не будь она доносчицей, мы охотно поверили бы в ее искреннюю набожность и смирение.

В Бауслер-институте не принято целовать руку начальнице. Фрау Хофштеттер сама иногда делает вид, будто целует нас в щеки. Она просто прижимается щекой к твоей щеке, и, хотя это не имеет ничего общего с поцелуем, ощущение все равно ужасное. А каково приходится маленькой негритянке, и представить себе невозможно. Ведь начальница целует ее на самом деле, мы это видели. Хотя малышка, похоже, совершенно не нуждается в ласке. Взгляд у нее стал другой, он уже не похож на взгляд куклы, в нем нет той глубины, какая бывает во взгляде игрушек, нет той бесстрастной, мнимой значительности, блаженной дремоты царственных отроков.

Эта дремота сковала почти всех нас. В особенности небольшую группу старших воспитанниц. В первом триместре они сделались ленивыми, невнимательными, по-немецки говорили кое-как, они уже успели пожить на воле у себя в Кируне или где-то там еще, они были без пяти минут замужем и конечно же слишком взрослые для Бауслер-института. В пансионах, по крайней мере в тех, где воспитывалась я, детство продолжалось неестественно долго, превращаясь в преждевременную старость, оборачиваясь безумием. Мы понимали, почему старшие на переменах сидят, будто ожидая чего-то, и стараются встряхнуться, весело болтая о средствах ухода за кожей. Это было сообщество тех, кто уже отведал жизни, кто уже отдался миру или, по крайней мере, так считал. Первый виток завершился, а остальные, грядущие, с гудением прочерчивались над их золотоволосыми головками, сливаясь в нимб. Это были старухи.

«Нельзя ли мне перебраться в другую комнату? Я хотела бы ночевать в корпусе для старших». Фрау Хофштеттер вежливо поздоровалась со мной и спросила, пойду ли я также и сегодня на прогулку с моей подружкой Фредерикой. Слово «подружка» она произнесла слегка осипшим голосом. Очевидно, в глазах начальницы Фредерика и я стали «парочкой». «Мы очень довольны, что вы нашли себе подружку. Но вы не можете перебраться в другую комнату. Так было решено с самого начала. Мы получаем письма от вашей матери из Бразилии, она тоже довольна вашей соседкой по комнате». На этом перечень довольных иссяк. Красные глаза начальницы, облако осыпающейся пудры и синий костюм с брошкой у ворота приблизились ко мне. Рассеянным движением она погладила меня по голове. Она была из тех женщин, у которых растрескивается не только слой косметики, но и кожа под ним. «Спасибо, фрау Хофштеттер». Благодарить надо всегда, даже если тебе отказали. В монастырских пансионах учат выражать благодарность улыбкой. Застывшей улыбкой. При взгляде на лица воспитанниц вспоминаются лица, увиденные в морге. Или запах морга: кажется, что он исходит даже от самой юной и очаровательной из них. Они словно существуют в двух ипостасях. В одной девочка бегает и смеется, в другой — лежит на смертном одре, покрытая вышитым саваном. Она вышила для него собственную кожу.

* * *

Хорошенькая Марион, девочка с характером, смотрит злыми глазами на ту, что ее отвергла. Марион кокетничает со многими, но еще не нашла себе покровительницу. Она сознает свою привлекательность и гордится ею. Ей, наверно, лет двенадцать или чуть больше. Восхитительное создание. О нас, старших, этого не скажешь. У нас уже проявляются маленькие изъяны подросткового возраста. А у нее — еще нет. Глаза у Марион словно нарисованы эмалью. Такое можно увидеть на кладбищах, возле надгробий: тонкий стебелек, а с него на тебя смотрят фиолетовые радужные оболочки. Даже фрау Хофштеттер обратила на нее внимание. Марион еще не выбрала предмет для обожания, кажется, она разговаривала с Фредерикой. Фредерика у нас не пользуется любовью, но вызывает уважение. За столом она почти не разговаривает, а после уроков проводит время либо в одиночестве, либо со мной. Это просто дикость, что я ночую в корпусе для младших. Тех, кто там живет, не считают за старшеклассниц, пусть даже разница составляет всего несколько месяцев. Пока нам не исполнится пятнадцати лет, мы относимся к младшим воспитанницам. Фредерике почти шестнадцать, она уже взрослая. Ей дозволено тушить в комнате свет на час позже, чем нам. Она живет там одна. У нее собственный шкаф, в котором царит идеальный порядок, белье сложено так, как складывают стихари в ризнице, мысли тоже аккуратно уложены и ночью дремлют среди беленых стен. Я желаю ей спокойной ночи, она не придет ко мне в мою комнату, мою и немки. Даже если немки там не окажется. Но немка всегда там, лежит, растянувшись на кровати, она бережет себя для будущего, не расходует попусту свои юные силы. Раз в Бразилии довольны таким положением дел, пусть так и будет.

Я учусь играть на фортепиано. Иногда мне кажется, что я играю в четыре руки: две мои, а еще две — той, что пишет письма из Бразилии. В конце первого триместра у нас состоялся рождественский концерт. Это было семнадцатого декабря. Фредерика играла на фортепиано. Вторую сонату Бетховена, опус сорок девять. Ее наградили аплодисментами. В зале стояла мертвая тишина. В первых рядах сидела дирекция, а также наши преподавательницы и маленькая негритянка. Фредерика вышла на сцену как автомат, сыграла с блеском, потом поклонилась как автомат, — казалось, аплодисменты не коснулись ее слуха. Показала ли она себя в тот предрождественский вечер как настоящая пианистка? Думаю, что да. Ее появление перед публикой произвело большой эффект. Она выглядела совершенно бесстрастной — ни самодовольства, ни смущения, как если бы шла за собственным гробом. Крепко взяла себя за запястья, затем руки легли на клавиши — и заиграли. Она оставалась невозмутимой, однако в глазах, на губах порой что-то проскальзывало. На краткие, считанные мгновения душевная буря преображала это лицо, и все же оно оставалось неподвижным. Сыграв, Фредерика вернулась на место. И я поняла, что как личность она еще значительнее, чем я думала. В некоторых людях есть что-то абсолютное и неуловимое, кажется, что это — удаленность от мира, от живых существ, но кажется также, что они испытывают на себе власть, неведомую для нас. Я была потрясена. Однажды я слушала Клару Хаскил. Я сидела в первом ряду, мне не хотелось упустить ни одного нюанса в исполнении старой пианистки. Фредерика не спросила меня, как играла в тот вечер Клара. Я попыталась сказать Фредерике какой-то комплимент, у меня еще не улеглось волнение, «ce n'est rien»[5], — и больше мы об этом не говорили. Сейчас, оторвавшись от работы, я включила радио: передают фортепианный концерт Бетховена. И я задаюсь вопросом: не преследует ли меня Фредерика, когда я пишу о ней? Я выключаю радио. Снова наступает тишина. Аплодисменты смолкли. Фредерика слегка поклонилась, чуть нагнула голову и теперь возвращается на свое место в первом ряду, где сидят представители дирекции и маленькая негритянка. Я гляжу на малышку — и какое-то мгновение мне кажется, что я вижу прародительницу Фредерики.

вернуться

4

Попорченный, с гнильцой (фр.)

вернуться

5

Это пустяки (фр.).

5
{"b":"174953","o":1}