* * *
Когда-то я работала в ночном ресторане официанткой. Сижу как-то на работе, пациентов никого, поэтому прямо в зале, за столиком. Заходит незнакомый мужчина, молодой, нарядный, эффектной наружности. Просто принц какой-то. Спрашивает у меня про кого-то из музыкантов. Я говорю, нет их еще. В восемь придут. И он уходит. Потом возвращается и кладет передо мной на стол конвертик. И снова уходит. Я конвертик открываю, а там красивое такое приглашение на новогодний бал. Собственно, Новый год-то уже прошел, но есть же еще старый Новый год. Была я тогда молодая и горячая, поэтому мне страсть как захотелось на бал. С принцем потанцевать, опять же. Вернулась я домой с работы и девчонкам говорю: такие дела. Ажиотаж начался, надо же все до мельчайших деталей продумать, чтобы и наряд, и карета, и хрустальные туфельки. Готовились тщательно. Я не поленилась в сорокаградусный мороз поехать в магазин за… боа, короче, из перьев, белое мне понадобилось. Светка договорилась с единственным знакомым, у которого был автомобиль, что он меня привезет в Дом художника, где бал, а в полночь заберет. Чтобы не переобуваться там во всякие сапоги-рейтузы, как простые смертные, а впорхнуть и выпорхнуть во всем великолепии.
И вот в назначенный день я надеваю белое платье. Белое боа. Чулки. Туфельки на высоченных шпильках. Парик а-ля сайгонская проститутка, потому как лысая совершенно. Беру длинный черный мундштук и шитую бисером сумочку. Подхожу к зеркалу и обнаруживаю, что сквозь платье просвечивают черные трусы. Ну, что делать. И тут Света вспоминает, что есть у нее в заначке замечательные новые белые трусы, которые как раз сейчас мне подойдут. И предупреждает со смехом, что после двенадцати они в тыкву превратятся. Я надеваю трусы, а внизу у подъезда уже автомобиль «Ока» копытом бьет.
В общем, привозят меня на бал. Я вхожу, а там… все по правде. Высокая мраморная лестница, ливрейные лакеи, куча залов, тьма народу. Принц меня встречает, ведет, все показывает. В одном зале танцуют, в другом выпивают и закусывают, в третьем слушают, как приглашенный артист исполняет сочинения господина Вертинского, в четвертом лежат на подушках, пьют кофе со сладостями и смотрят восточные танцы и так далее. Я сияю, как медный пряник, потому как сразу понятно, что самая красивая. Культурно провожу досуг до половины двенадцатого. Потом принц мне говорит, что вот сейчас в полночь будет шампанское, а потом все пойдут в танцевальную залу, и там меня произведут в королевы бала. А время-то поджимает. Я ему говорю: нет, не могу я быть королевой, ибо карета приедет за мной. Он говорит: очень жаль. Приносят огромную, высотой примерно метр, бутылку шампанского, разливают всем гостям, потолок разверзается, и оттуда начинают сыпаться воздушные шарики. Я выпиваю свой бокал, со всеми прощаюсь, мол, не провожайте, и выхожу на лестницу. И слава богу, что никто провожать не пошел. Потому что от волнения на лестнице я споткнулась и навернулась так, что парик в одну сторону, боа в другую. Летела кувырком до самого низа, как в мультиках, и по пути думала, что сломаю красивые свои ноги. Но все обошлось. Села в автомобиль «Ока» и через час была дома. Девчонки не спят, меня ждут, чтобы я им про бал рассказала. Я рассказываю, а сама переодеваюсь в домашнее. А Светка меня спрашивает: а синяки откуда? Говорю, так мол и так. А она мне серьезно: значит, все-таки трусы в тыкву превратились…
* * *
Купила на распродаже «Прирожденных убийц» за тридцать рублей. Старье, конечно. А когда этот фильм был супермодным и вообще культовым, находились люди, которые его не смотрели. Отсталые потому что. А ведь выросло уже целое поколение людей, которые не смотрели его совсем по другой причине. Просто в девяносто четвертом им было по десять лет, и им было не до прирожденных убийц. Так вот, эти люди уже переженились и нарожали других людей. А я все еще считаю, что «Прирожденные убийцы» — это жутко модно. И «Криминальное чтиво». И «Десперадо». Я влюблена в двадцатый век. Я буду жить жизнью консервированной говядины на забытом стратегическом складе. Я не испорчусь — в совке консервы делали на совесть, — но уже никому не пригожусь. Для таких, как я, изобрели целые радиостанции. Там днем и ночью играют песни, которые кажутся мне жутко модными. Просто невероятно, как быстро заканчиваются те самые десять лет, за которые нужно успеть все. Но это так, очередная порция нытья.
И кому сейчас светит мое полоумное солнце?.. Кому дышит в лицо сладким, трупно-ягодным запахом «ягуара», таким мерзким, словно его рвало падалью?.. Разлуку легче пережить, если говорить себе, что это всего лишь гастроли — такое волнительное слово. Гастроли. Тур. Гостиница, вписка, палатка. Я не поздравлю тебя с днем рождения и в который раз не увижу Коктебель. И вообще, время — это так странно. Твоей дочери уже пятнадцать, и я не поручусь, что ее нет среди моих френдоф. И я никогда не скажу ей, утирая старческую слезу: «Наденька, помнишь, каких зайчиков я тебе шила?» Я даже не узнаю, дарил ли ты ей этих зайчиков или, пожираемый виной, выбрасывал в ближайший контейнер. Надя, пришли мне удаленный коммент. Я ненавижу всех детей этого мира за то, что ни один из них не назовет меня мамой. За то, что все мои любови умрут вместе со мной. За свой кромешный, безвыходный эгоизм.
Подвал
Я оставлю на время Настоящее с его гнутыми ложками и окровавленными ватками. Я устала смотреть в пустые опухшие глаза Настоящего. Я хочу заглянуть в глаза Прошлого, пока оно окончательно не повернулось спиной. К сожалению, невозможно увидеть в них все сразу. Почему-то первое, что я вижу, — это подвал. На улице Ядринцевской, за Домом композиторов, в старой пятиэтажке. По вечерам в будние дни там почти всегда играли блюз. Репетиция шла долго — три часа или больше, и все это время я проводила молча, сидя на стуле и куря бесконечные сигареты. Блюзменов было пятеро; после репетиции четверо уходили по домам, и, если мне везло, пятый — мой — оставался со мной. И мы закрывали дверь в подвал изнутри. Помещение было огромным, с низким бетонным потолком, кривым бетонным полом и грязными бетонными стенами. Там был туалет без лампочки с дырой в двери, умывальник с холодной водой, стулья, аппаратура и ведро для окурков. Это был наш домик, наше райское бунгало. Когда с деньгами было хорошо, на ужин бывал портвейн. Рядом с туалетом была еще одна дверь — в каморку, где когда-то располагалась душевая. Иногда Йоши ставил в ней стул, вставлял лучину за ржавые трубы, и каморка освещалась живым огнем. Мы раздевались, коченея от холода, и занимались любовью на стуле, стискивая зубы, когда угли с лучин падали нам на плечи. Мы занимались любовью на сорванной с петель двери, валявшейся на полу. А когда больше не могли заниматься любовью, ложились спать в перевернутый шкаф-пенал, на собственную одежду. Шкаф был таким узким, что лежать рядом нельзя было даже на боку. Йоши всегда спал на спине, а я — ничком сверху. Чтобы не замерзнуть, мы прикрывали шкаф листом оргалита. Будильника у нас не было, а в семь утра приходил дворник, поэтому мы не выключали радио. Это была всегда одна и та же музыкальная станция. Каждый час на «Студии Энн» куковала кукушка, и диктор сообщала: «Наш звук всегда с вами». Мы спали вполглаза, просыпаясь после каждой кукушки. Вот так вот и лежали бутербродом в шкафу, в промороженном бетонном бункере, а над нами переливался огнями огромный город, сновали тысячи автомобилей, загорались и гасли окна, гремели музыкой ночные клубы. И нигде, кроме этого шкафа, для нас не было места.
После этого мы сменили добрый десяток квартир, да пожалуй, и больше, и у нас были отдельные комнаты с настоящими кроватями. Но еще очень долго мы могли спать только так — друг на друге. Мы спим так и сейчас, хотя и не каждую ночь. Я представляю, что мы плывем куда-то в лодке без весел и паруса, по тихой и светлой воде. Это и есть безмятежность.
Дежавю
Черина стоит под самым фонарем. Ей хотелось бы спрятаться поглубже в тень, но сегодня она не может этого себе позволить. Последний чек исчез в ее бездонных венах больше суток назад, и теперь ее глаза слезятся, а из носа течет. То и дело Черину окатывают волны слабости пополам со страхом; бархатный корсаж противно липнет к спине, и на обоих чулках спущены петли. Она чувствует себя призраком, самым старым призраком Булонского леса, самым усталым и отчаявшимся. У нее нет сил подать хоть какой-нибудь знак очередному приближающемуся автомобилю, однако паче чаяния автомобиль останавливается. Черина достает из сумочки сигарету, подходит ближе и наклоняется к открытому окну. У незнакомца тонкие губы, круглые птичьи глаза и соцветие бузины в петлице. Триста франков, говорит она, ничему не удивляясь. Ей надо бы улыбнуться, но вместо этого она садится на корточки и двумя руками закрывает голову, словно желая убедиться, что ее уши на месте. Все это было с ней тысячу раз, только поэтому незнакомец кажется ей знакомым. Дверца автомобиля щелкает, и Черина вползает на заднее сиденье. Мы с вами уже где-то встречались, говорит она в надежде на утвердительный ответ. Вряд ли, отвечает незнакомец, я никогда там не бываю. Куда поедем, спрашивает Черина, танцевать, отвечает незнакомец. Триста франков, думает Черина, это дюжина чеков, а танцевать со мной — все равно что нести на себе тяжело раненного. Но нет, не может быть, я точно помню, в похожий вечер я уже ехала в этой машине, причем на мне была эта же одежда, думает Черина и украдкой сильно чешет плечо, на котором тут же вспухают багровые полосы. В зеркало ей видны круглые птичьи глаза, пустые и холодные, и тонкие губы, раздвигающиеся в усмешке: ты ведь так хорошо танцуешь, Мари. От звука этого имени Черина вздрагивает так, словно имя действительно принадлежит ей. Незнакомец глушит мотор, и она опрометью кидается из машины; в машине полно улиток, серых, липких, медленных улиток, похожих на переползающие с места на место плевки. Мари вываливается на траву и точно знает, что произойдет в следующее мгновение: круглоглазый с треском распахнет веер, собранный из заточенных стальных пластин. Веер порхнет бабочкой в лунном свете, и из ее белого горла брызнет фонтаном ее никчемная жизнь, подслащенная героином. Мари вываливается на траву и точно знает, что в следующий миг ее шею обовьет шелковая удавка, и она поразится нежности этого прикосновения, и сразу же, без пауз, поразится жгучей боли, и удушью уже нечем будет ее поразить. Мари вываливается на траву и точно знает, что в следующую секунду пуля войдет в нее, и выйдет из нее, и незнакомец бросит ей на грудь бузинную бутоньерку в обмен на срезанную прядь ее белых-белых, белоснежно-седых волос. Черина вываливается на траву и думает о том, что дежавю — профессиональное заболевание всех призраков Булонского леса, а возможно, всех призраков вообще.