Я хочу умереть внезапно, но так, чтоб иметь достаточно времени понять, что умираю, удивиться, попытаться запомнить последнюю минуту среди живых. Пусть вокруг будут люди, чужие, незнакомые, — я взгляну на них и подумаю: как знать, может, сейчас кто-нибудь вызовет «скорую» и все будет хорошо. Пусть я умру на улице, в метро или в магазине, обычным пасмурным днем, и последнее, о чем я подумаю, будет мой любимый. А последнее, что я увижу, — это калейдоскоп человеческих лиц, среди которых, может быть, будет ваше, но об этом я не узнаю.
Причастие
То воскресенье было особенно тихим и ласковым. После занятий в воскресной школе мама взяла Катю в парк посмотреть на снежные скульптуры. По дороге они зашли в магазин и купили бутылку кока-колы. Обычно мама покупала Кате воду «Святой источник», а про кока-колу говорила, что это отрава. Мама вообще была строгая, но все равно самая лучшая в мире. И еще самая красивая, хотя она никогда не красила губы, не пудрилась и не носила золотых серег, как другие мамы. Катя шла, прижимая к груди бутылку с газировкой, и думала о причастии: в воскресной школе ей рассказали, как и для чего христиане причащаются. Кате нравилось слово «причастие». Причаститься святых тайн, как ей думалось, — это значит стать частью тех, кому известно что-то важное. Как будто тебе доверяют какой-то секрет, и после этого ты становишься сообщником… разумеется, чего-то очень хорошего, ведь тайны-то святые. Правда, до первого причастия Кате было еще далеко.
В парке было на удивление немноголюдно. Мама устроилась с книгой на скамейке. Ее шерстяной платок был чуть присыпан снегом, и Кате вдруг захотелось отряхнуть его, так же как мама отряхивала снег с ее шапочки. Но мешать маме она не решилась и отправилась к своей любимой скульптуре. Скульптур было множество: русалка, большой усатый дракон, снегурочка, еще какие-то красивые, но непонятные фигуры, про которые мама говорила, что они абстрактные, то есть бессмысленные. А лучше всего было огромное резное яйцо. В его скорлупе были искусно выпилены сквозные узоры, а внутри, неизвестно каким образом туда помещенный, сидел, поджав ножки, маленький снежный ангел. Он улыбался и прижимал палец к губам, прося соблюдать тишину. Издалека прессованный снег напоминал сахар-рафинад. Остановившись перед сахарным яйцом, Катя заглянула в прорезь и обомлела.
На долю секунды ей показалось, что лицо ангела зачем-то выкрасили желтой краской. Но нет, это была не краска, просто на него кто-то помочился. От этой догадки Кате стало дурно, кровь кинулась ей в голову. Она замерла, не в силах оторвать взгляд от оскверненного снежного чуда. Ангел все так же улыбался, и на его щеках и груди язвами горели проталины от теплой — человеческой — мочи. И не было в его залитых желтым глазах ни боли, ни горечи. И слепая его усмешка, прикрытая пальцем в знаке молчания, словно призывала никому, даже маме, не выдавать только что открывшуюся тайну. Страшную, постыдную, отвратительную, неведомую до сих пор: святых тайн не существует. Все, что есть святого у человека, может быть с легкостью попрано и осмеяно другим человеком. Другим. Точно таким же. И ангел, причастивший Катю этой омерзительной тайны, теперь просил ее молчать. Он приглашал ее в мир, где позволено — нет, не мочиться, не писать, эти слова тут были неуместны, — ссать на ангелов.
Слово было нехорошим, мама никогда не позволяла его произносить, но теперь оно вертелось у Кати на языке и отделаться от него было невозможно. Обоссанный ангел, думала Катя и, желая избавиться от скверны, незаметно пыталась выплюнуть эти слова вместе с тягучей от кока-колы слюной. И еще она точно знала, что тот, кто это сделал, не был ни девочкой, ни девушкой, ни тетенькой. Это был мужчина, парень, мужик, возможно, пьяный, возможно, он смеялся, засовывая свое кое-что в сахарный распил, чтобы поссать в лицо ангела.
У входа в метро Катю стошнило. Вытирая ей рот платком, мама вздохнула: «Не надо было покупать тебе эту кока-колу. Я всегда знала, что это отрава».
* * *
Дорогой, любить тебя — это все равно что отапливать тундру полярной ночью в расчете на урожай. Сколько бы ни сжег — результат нулевой. Ты как абсолютно черное тело, поглощающее все лучи, ни единого не отражая и не преломляя. Гигантская пиявка, которая всасывает мою любовь, пока не разбухнет и не отвалится, чтобы переварить ее и превратить в дерьмо. Знаешь, я смотрю на людей и вижу, что, если они хотят быть счастливыми, они не стесняются бросать таких, как ты, в самом грустном, постыдном и поучительном одиночестве и отправляются искать свое счастье. Они верят, что, пока живы, у них всегда остается еще одна попытка. И только уроды вроде меня всю жизнь мучаются какой-то призрачной надеждой, хотя каждый последующий день очевидно хуже предыдущего.
Дорогой, одна часть меня все еще ждет, что твой блуждающий мутный взгляд однажды остановится на моем лице, и ты заново изумишься тому, как я прекрасна. И моя красота поразит тебя в самое сердце, как укол адреналина, и ты захлебнешься сладким воздухом, вкус которого успел позабыть. Ты снова заговоришь со мной, и будут конфетти твоих улыбок и серпантины прикосновений; праздник, который всегда с другими. Но та часть меня, которая давно похоронила в братской могиле всех дед-морозов этого мира, мечтает совсем о другом.
Аква-тофана, бледный яд без вкуса и запаха, где тот ангел, что принесет мне его в своем пеликаньем клюве?.. Пока он не ударится в мое окно, я дарю напрасным вниманием другие яды. Я глотаю сгустки холодного огня, разрывающиеся в желудке, в мозгу, в глазных орбитах, рассыпающиеся синими искрами безумия и забвения. И только саднящее горло не успокоить ничем; дорогой, ты будешь смеяться, но самая острая любовь живет не в груди, не там, где изнемогающая мышца перекачивает кровь. Она живет в гортани, царапает и душит и никогда не выходит наружу.
Я слышала разное о смерти и о посмертии. Говорили о светлых тоннелях и космических путешествиях, но чаще — о темноте, мгновенной, вечной и беспросветной. Ребенком мне доводилось видеть эту тьму, в которую позже я беспечно отказывалась верить. Трехдневная кома в казахской больнице, длинное одноэтажное строение в степи, и я, восьмилетняя, вне тела и времени. В тот год отец привез мне из Москвы стопку нарядных трусиков с эмблемой Олимпиады-80, и все они остались в этом чумном бараке: в беспамятстве я обмочила их одни за другими и очнулась в чужих розовых шортах с заклепками. Шатаясь, я вышла в коридор в поисках туалета. На сестринском посту горел тусклый свет. Я блуждала по больнице, пока не уткнулась лбом в холодные цинковые ворота инфекционного отделения и не расплакалась от бессилия. Тьма не отпускала меня; я не знала, где я, что со мной, где моя палата и моя кровать, где мой дом и мои мама с папой. Потом дежурная сестра уложила меня в постель, и я потеряла сознание еще на полтора суток. Когда я пришла в себя, был белый день и женщина-казашка на соседней койке с неприязнью сверлила меня глазами. Девочка, ты что, глухая, спросила она меня. Нет, ответила я. Почему ты молчала, когда сестра ставила тебе банки?.. Я с трудом заглянула за собственное плечо и увидела круглый синий засос. Девочка-канатоходка в розовых шортах, балансирующая между жизнью и наоборот.
Дорогой, здесь на ужин свиное сердце с чесноком и дикими травами. Свиное, потому что мое ты уже сожрал. И единственное, чем ты можешь за него расплатиться, — это аква-тофана.
* * *
Какое белое мутное небо, мне кажется, такое небо будет в аду; думаю, я смогу проверить, я совершенно точно туда попаду. Однажды меня увезет туда вот точно такая же промерзшая электричка с выбитыми глазами, а может быть, эта же самая, на которой написано «Подсолнечная». В лесопосадках бродячие люди жгут костры, греют руки, жарят ломтики кислого хлеба, не обращая внимания на белое мутное небо. Мне кажется, то же самое ждет меня в нижних мирах, не могу сказать, если честно, чтобы это внушало мне страх. А там, за большим оврагом, набитым до самого верха мокрыми черными ивами, жмутся друг к другу домики, я нахожу их красивыми. Особенно тот, что желтый, с ржавой железной крышей, в два этажа, заплаканный, он очень бы мне подошел. Я бы сидела в комнатке на втором этаже, кутаясь в серую шаль, и смотрела, как за окном провода убегают вдаль, к одной невидимой точке, где сходятся все пути. А в комнатке чисто и бедно, и на часах всегда, например, половина двенадцатого, и никуда не нужно идти. На подоконнике мертвая муха, и в жестяной баночке козьими рожками вьется алоэ. По радио, нет, не музыка, даже не новости, а что-то такое. Мне кажется, именно так должен выглядеть ад, никакой тебе серы и сковородок с огнем. Мне кажется, он уже здесь. Кажется, я уже в нем.