Страна назначения выяснилась только в аэропорту, у стойки компании «Эр Франс». Уэстолл тянул до последней возможности и только перед самой регистрацией вручил мне билет и паспорт. И я прочел: «Лондон— Танжер — Агадир».
«Эр Франс» прямого отношения к полету не имела, рейс выполнялся компанией «Руаяль Эр Марок». Не самой большой и не самой престижной в мире. Обзаводиться собственной стойкой в Хитроу ради единственного и даже, как будто, не ежедневного рейса марокканцам показалось накладно, вот европейская «старшая сестра» и согласилась прийти им на помощь. По давней колониальной памяти и, разумеется, не бесплатно.
Паспорт был новый. Опять Дэвид Лок, но с уточненной, доподлинно моей, датой рождения. И не убогий, тяп-ляп, документишко от имени посольства, а истинный «двуспальный лева», сорокастраничный, бархатно зеленый с золотым тиснением, выданный самим «Хоум офисом» — министерством внутренних дел. Срок действия — десять лет, аж до 25 января 1994 года. И хотя реально «лёва» прожил у меня в кармане не десять лет, а десять дней, но и их хватило, чтобы вызубрить номер —226246 Е.
Не сомневаюсь, было тут нечто от психологического эксперимента. Одно дело, мол, открещиваться от британского гражданства заочно, теоретически, и совсем другое — получив его нежданно-негаданно в руки. То кнут, то пряник. А ну как дрогну и соглашусь на то, что прежде высмеивал? А ну как, впечатленный пограничным и таможенным могуществом зеленой книжицы, не захочу ее отдавать?
И ведь, будь моя воля, не отдал бы. При условии, что сумел бы распорядиться ею иначе, чем мечталось «опекунам». Пограничные-то права книжица давала действительно немалые — въезд без визы в любую страну Западной Европы плюс почти во все страны, причисленные к так называемому Британскому содружеству. И даже это не все: к примеру, Марокко на довоенных картах красили не в зеленый британский, а в лиловый французский цвет, а виза в паспорте не проставлена. Не нужна. Собственно, ее отсутствие и дало мне повод расспросить Уэстолл а о визовом режиме: неужели, мол, без всяких формальностей практически куда захочу? Наивность моя была изрядно наигранной, наблюдения за «лёвами», за их международными претензиями и возможностями накапливались давненько. Однако Уэстолл истолковал мое любопытство по-своему, оно ему льстило, он посмеивался, но отвечал.
А что, если исхитриться и махнуть из Марокко, раз такая фортуна, прямехонько в Париж к Сабову? Допустим даже, что врученная мне паспортина с подвохом, что есть там какая-нибудь неприметная запятая или условный знак и без сопровождающего меня из Англии не выпустили бы. Но марокканцам эта тонкость, надо полагать, невдомек. А обменять билет — наверняка не проблема…
Сильно повлиял на меня удавшийся утром разговор. Хорошо еще, что Уэстолл приписал мое возбуждение гипнотическому воздействию британского паспорта и неладного не заподозрил. Если объективно, улетал я навстречу полной неизвестности и должен был бы по меньшей мере волноваться. Только где там! В тот день мне опять казалось море по колено — хоть в Парагвай, хоть в ЮАР. «Боинг» с арабской вязью на фюзеляже, коротко взревев, оттолкнулся от бетонки и окунулся в низкие хмурые облака — а я все разглядывал «лёву» да прикидывал, какие средства и пути к избавлению он мне сулит.
«Боинг» как «боинг», неотличимый от сотен и тысяч своих собратьев. Марокканская его принадлежность определялась разве что по размытому, в бурых тонах, пейзажу на стенке пилотской кабины — экзотические развалины на фоне песков, цепочка верблюдов да парочка пальм сбоку. Первый пилот, судя по фамилии, отнюдь не марокканец, а немец. Обслуживание стандартное, средненькое. Уэстоллу, во всяком случае, не понравилось, буркнул что-то в том смысле, что дерут, как за первый класс, а кормят, как в чартерном рейсе. Ни подтвердить, ни опровергнуть его суждение не могу: чартерными, то бишь заказными туристскими, особо дешевыми, рейсами не летал.
Потом он вовсе расслабился, откинул спинку, задремал. И то сказать, при любых обстоятельствах, известных и неизвестных ему, сбежать с высоты шести миль мне бы не удалось. На такое не хватало даже моей разыгравшейся после утренней удачи фантазии. Где-то под нами, в шести милях, лежала Франция — сначала Нормандия, потом Бретань, потом Бискайский залив. Если трасса не отклонялась резко от берега, то мы прошли более или менее над легендарной Ла-Рошелью, где д’Артаньян, как помнится каждому с малолетства, заслужил наконец мушкетерский плащ. Насколько же проще было, наверное, жить в те прямодушные времена! Хотя, впрочем, выражение насчет плащей и кинжалов возникло как раз тогда, в позднем средневековье…
Испанию «боинг» пересек по диагонали, от Страны Басков до Гибралтара. Гибралтар, в отличие от Мадрида, Севильи и что там было еще по пути, увиделся с борта вполне отчетливо. Багровое солнце к этому часу завалилось на запад, облака посветлели, расслоились, и в сумерках, при почти прояснившемся небе, внизу мелькнули колючие прожекторные огни. Это случилось минуты за две-три до посадки. А тут и Уэстолл проснулся и смерил геркулесовы столбы с приткнувшимся подле них форпостом британской короны горделиво-удовлетворенным взглядом.
Колючие гибралтарские прожектора были ему откровенно милы. Что из того, что некогда эта твердыня являлась одной из многих, что далее на восток ее подпирали Мальта, Суэц и Аден, а ныне от всей цепочки остались лишь базы на Кипре, — но Гибралтар-то целехонек! Чуть позже, в какой-то из «африканских» бесед, я затронул чувствительный вопрос о наследственных имперских амбициях: на кой ляд держаться за один отдельно взятый, стратегически ничего уже не решающий клочок земли? Уэстолл ответил английской пословицей: «Одинокое дерево стоит прочнее». И неизвестно, чего в этом ответе было больше — желания погасить ненужный, по его мнению, разговор или защитить любыми, первыми пришедшими на ум средствами мирок политического самообмана.
А первым африканским впечатлением оказался ветер. Тугой и влажный — не из Сахары, а с Атлантики. Не холодный, особенно после Лондона, но не такой уж и теплый, свитер не повредил бы. К моменту посадки солнце закатилось, багровая полоса на западе быстро тускнела, темнела, сливалась с небом. В такой час предметы либо пропадают в тени, либо выступают из нее резко, будто обведенные тушью. Зданьице аэровокзала запомнилось рельефно белым, хотя, возможно, в действительности было желтым, или голубоватым, или еще каким-нибудь.
После многолюдного, многоярусного и многоязыкого Хитроу аэровокзал в Танжере представился крохотулькой, если брать по отечественным меркам, районного масштаба. Три с половиной пассажира плюс буфетчик, на лице которого навечно запечатлелось презрение к своей профессии и ко всему человечеству. Увечные кресла. Скудное освещение. Захолустье на перекрестке воздушных путей. Думал ли я, что именно здесь через десяток дней приведется пережить минуту настолько острую, что сравнить ее просто не с чем даже в этом, ничего не скажешь, богатом острыми ощущениями «фестивальном» году…
Еще примерно час полета на другом «боинге», неотличимом от прежнего. Посадка. Опять атлантический ветер, но из полной тьмы. Опять захолустный одноэтажный вокзал, правда, народу побольше. И после короткой, ничем не примечательной таможенной процедуры — полтора часа на машине в ночь. Рядом Уэстолл. Впереди безмолвный, очень высокий — как только за руль влез? — водитель в бурнусе.
Если бы не бурнус да не прилепленные к ветровому стеклу, невесть зачем, переводные картинки с диснеевским Микки-Маусом, можно бы вообразить, что нас занесло куда-нибудь в Среднюю Азию. Мышонок, впрочем, ничего не доказывает — в наш век мог по суетному характеру забежать куда угодно. Кругом несомненно равнина. Фары выхватывают из мрака то высаженные у обочин, выбеленные по-над корнями тополя, то глухие стены и заборы, тоже выбеленные. Для полноты иллюзии навстречу попадается нечто похожее на арбу, а следом старикан на осле — босые ноги почти волочатся по земле. Самарканд? Хорезм? Бухара?