Хотя нет, не такая уж детская. Ведь полной амнезии не было. Информационный слой памяти спецслужбам был нужен, и они его сохранили. Я мог даже сообщить основные факты своей биографии, бесстрастно, словно речь шла вовсе не обо мне. Память не выключилась полностью, а сузилась, обесцветилась, и собственная жизнь вызывала эмоций не больше, чем чужая анкета. Вот именно: во мне не осталось эмоций, никаких, самые заветные понятия превратились в слова. Стихов я, по-видимому, не помнил вообще, а что такое черный иней — просто не понял бы. Преступление почище убийства.
Только дом в блокаде, о котором я рассказывал, устоял и тогда, когда его собратья помоложе рассыпались бы в пыль. Цемент схватывает с годами, а применительно к памяти — чем больше она впитала в себя, тем прочнее. Над ней надругались, ее усыпили, но не уничтожили. Она не погибла бесследно, как того, наверное, хотели бы, а сжалась где-то в подсознании в комок, в неощутимую точку. А настал момент — и встрепенулась, восстала, расправилась с пружинной силой.
И вообще не надо представлять себе дело так, что возможности психотропного воздействия безграничны. Превратить человека на время в куклу — еще не значит обратить его навечно в раба. Можно обкорнать память и потушить волю, можно, вероятно, и вовсе лишить разума: убийцы есть убийцы и, коль увидят в том выгоду, пойдут до конца. Но нельзя навязать разуму то, чего там не было. Готов допустить, что, лишив человека воли, можно вырвать у него подпись — действие короткое и для большинства наших с вами современников почти механическое. Однако заставить человека сменить убеждения и длительно действовать вопреки тому, во что он верил вчера, — такого никакими психотропными препаратами не добьешься.
И мало того. Подавив во мне эмоциональную память и повредив память зрительную, но сохранив информационную, спецслужбы в последнем счете оказали себе плохую услугу. То, что вы только что прочли и прочтете вскоре, можно с полным правом назвать реставрацией. Месяцы спустя, перед возвращением на Родину, я проделал целую серию путешествий в помощь памяти. Обзавелся дорожным атласом и, вглядываясь в разноцветные ниточки на картах — ландшафты в памяти стерлись, а номера трасс удержались, — двигался от названия к названию, от города к городу, последовательно опознавая их заново. Маршруты старался составлять хитрыми, неочевидными, но в каждый обязательно включал одну-две важные точки. Так мне удалось разыскать и снять из окна машины, почти на ходу, и «Олд Фелбридж», и казармы — оказывается, я не сомневался, что они расположены при въезде в Брайтон со стороны Льюиса, на трассе А 27,— и многое другое.
Реакция спецслужб на снимок казарм, опубликованный в «Литгазете», была без преувеличения шоковой. Сразу же прекратились, как ножом отсекло, и попытки подвергнуть сомнению авторство моих репортажей, и колкости в мой адрес в британской прессе. Началась полоса полупризнаний-полуоправданий.
Однако я опять забежал вперед, да еще как! Больше не буду.
ЛОНДОН. ПОЗОЛОЧЕННАЯ КЛЕТКА
Допросы кончились
Впервые я увидел Лондон из окошка очередного «форда». Почему-то все машины, в каких меня возили тогда, были непременно «форды» английского производства, хотя и разных моделей. Договор у них с этой фирмой, что ли, или она своим джеймсам бондам особую скидку дает?
За рулем сидел Чарли Макнот. Было воскресенье, наверное, 25 сентября. Банковский Сити, как всегда по выходным, поражал безлюдьем. У Тауэра, Вестминстера, Бэкингемского дворца, на Трафальгарской площади, наоборот, клубились несчетные туристские толпы, но мы проехали мимо. Чарли объявил, что выходить из машины мне запрещено. Да и как было выйти, если дверцы были оснащены электронными запорами и открывались только с пульта у него под рукой.
Эх, Чарли! Хотел бы я выяснить, что с ним стряслось после того, как он исчез с моего горизонта внезапно и навсегда. Вероятно, он и сам не предполагал, что это произойдет так внезапно и так скоро. Что-то неуловимо отличало его от Хартленда и тем более от Уэстолла, да и от всех остальных. Нет, не только то, что он был моложе и младше чином. И не только то, что все иные-прочие джентльмены появлялись неизменно при галстуках и в белых манжетах, а Чарли предпочитал ворот нараспашку и спортивную куртку. В нем единственном я, пожалуй, время от времени улавливал искру сочувствия. Как я мог ее уловить, если сам был совершенно бесчувствен? Не знаю. Возможно, именно так, как собаки инстинктивно, с первой встречи, разделяют людей на добрых и злых.
Чуть позже, когда я ненадолго обрел способность воспринимать детали, Чарли обмолвился (допускаю, умышленно), что до «Интеллидженс сервис» был репортером. Так, может, журналистская солидарность заговорила? А может, и еще проще. Чарли исправно выполнял данные ему инструкции, но ему было противно их выполнять. Чисто по-человечески он ставил себя на мое место и содрогался. Он не был лицемером, Чарли Макнот. Остальные выспренно именовали себя— цитаты из их дальнейших речей — «защитниками цивилизации от коммунистической угрозы», «первой линией обороны свободного мира». А Чарли, по-моему, нет-нет да и задавался вопросом: что ж это за цивилизация и за свобода такая, если их защищают гангстерскими, бесчеловечными методами?
Могу, применительно к Чарли, пойти в своих допущениях и еще дальше. Что, если бы мне удалось вдруг сбросить апатию и совладать с электронным замком? И если бы это было не в воскресенье, а в будний день? Если бы мне был ведом адрес советского посольства, а в кармане нашлось хоть сорок пенсов на метро? Короче, что он предпринял бы, если бы я выскочил из машины? Во всяком случае, стрелять мне в спину он не стал бы. Думаю, что не стал бы.
Как мы ехали от Бэкингемского дворца? Вероятнее всего, через Конститьюшн-хилл, Найтсбридж и Кенсингтон-Хай-стрит на Хаммерсмит. Совсем ведь рядом с посольством проскочили! Но следующее, что помню, — Ричмонд-парк. Парк, который можно пересечь на машине из конца в конец минут за пять — десять. Скорость в зависимости от того, появятся ли на асфальте, иной раз прямо перед капотом, благородные олени и косули. Тут уж все движение— стоп, за покалеченного оленя— немилосердный штраф, если не тюрьма. Чисто английская черта: кого-кого, а животных надлежит безоговорочно уважать.
Потом мы еще заехали в Виндзор, тоже без остановок, и вернулись в «Олд Фелбридж». И снова все покатилось по заведенному порядку: завтрак — в Брайтон — допрос — обед — опять допрос— и «домой», в Ист Гринстид, а то для разнообразия ужин где-нибудь по дороге.
Надо сказать, что тактику допросов к тому времени сменили. Убедившись, что никаких «шпионских» секретов из меня не вытянешь по причине полного незнания таковых, джентльмены принялись забрасывать меня самыми разнообразными вопросами о внутренних порядках и установлениях СССР, о русской истории, о советской литературе и печати. Где какое учреждение размещено? О чем и о ком я писал в газете, подвергался ли критике? Куда и к кому «имею доступ»? Каким влиянием обладает такой-то? А такой-то? Что он представляет собой, его склонности, слабости? Какие настроения преобладают в редакции и как они соотносятся с настроениями в обществе?.. Даже одурманенный, и то, мне кажется, я порой недоумевал: и чего это ради они в таких деталях копаются, любознательные какие… Невдомек мне было, что «любознательных» интересовали не только и даже не столько «факты», сколько еще одно: намотать как можно больше пленки с моим голосом, чтобы потом с помощью той самой аппаратуры, что установлена по стенам, монтировать записи как им заблагорассудится.
И вдруг, без предупреждения, допросы кончились. В течение нескольких дней меня просто «катали» по всему Сассексу: то в Гастингс, на поле битвы с норманнами, то по замкам той же поры. Заезжали и в соседнее графство Гэмпшир — осматривать раннеготический Уинчестерский собор. «Лекарственный режим», впрочем, оставался без изменений.