Литмир - Электронная Библиотека

Он то идет по сцене, пританцовывая, то взлетает легко вверх, словно не весит ни грамма, и мысок вытянут, будто это самое естественное в жизни — взлетать над землей и тянуть мысок. Он то приземляется на одно колено, играючи, и ты веришь, что это совсем легко, то летит по сцене колесом, а потом подпрыгивает и идет назад во флик-фляке, невесомый и гибкий.

Когда он берет в руки куклу, то сразу забываешь, что тут только что был человек.

Руки Сэма срастаются с крестовиной, они врастают в нее, продолжаются марионеточными нитками-жилами, превращаются в маятник, а Шут оживает, словно Сэм на спектакль одолжил ему всего себя. Шут подмигивает и глядит умными глазами, удивляется и хохочет, становится таким важным, будто бы в спектакле нет других ролей и кукол.

Стреляют небывалыми цветами световые пушки, прожекторы-пистолеты наведены на сцену. Безумствует световая симфония, брызжет свет, будто сцена сама превратилась в шутовской разноцветный костюм.

Я сижу на балконе около майкиной осветительской будочки и не дыша смотрю на сцену — стараясь не пропустить ни одного движения Сэма.

Кажется, так хорошо Сэм не играл никогда.

Кажется, что «Хрустальный башмачок» уходит вместе со всеми: с куклой Шута, с Сэмом, который лучше всех играл его, с Лёликом, сделавшим всех кукол для спектакля.

Я уже нашел в шкафу старую спортивную сумку и притащил в театр. Когда мне отдадут Шута, я спрячу его туда — чтобы Сашок ничего не заметила. А потом подарю — на день рождения.

Если бы людей можно было положить в сумку, я бы упрятал туда Сэма — чтобы он не уехал. Чтобы он всегда был рядом. Перед спектаклем я, как бездомный пес, слоняюсь около его гримерки.

Когда-то я торчал у него все время, пока он готовился к спектаклю, не в силах уйти даже на минуту. А потом он стал меня выпроваживать, когда переодевается.

После того как однажды я вдруг застыл, глядя на него.

Вот только что это был Сэм, который сидел со мной, когда родители уезжали на выездной спектакль, вместо бабушки, которой у меня не было, родной Сэм, который терпеливо учил со мной «жи-ши пиши через „и“», сидя за гримировальным столиком.

И вдруг я увидел, что он совсем другой.

Сэм перехватил мой взгляд — как будто мы фехтовали в спектакле и он отвел мою шпагу ловко куда-то вверх.

Он перехватил мой взгляд, и глаза его стали еще темнее — глаза смотрели удивленно и недоверчиво. Будто кто-то чужой внезапно застал его тут — неодетым.

— Иди-ка ты, Гриня, погуляй, — сказал и легонько развернул меня к двери, чуть подтолкнув, будто опасался, что я не уйду.

— Почему это? Мне ж всегда можно было тут быть, когда ты переодеваешься!

— А теперь нельзя. Незачем. Ну давай, давай — шагай!

С тех пор я всегда дожидаюсь его у гримерки.

И мне одиноко. Ведь Сашка вечно нет — она куда-то уматывает.

Сашок объявила Филиппу войну. Сразу же, как ушел Лёлик.

«Пощады не будет», — так она сказала.

«Филька», — презрительно говорила она, завидев его, и, отворачиваясь, кривила чуть синеватые губы.

Она пачкала его стул краской, подсыпала в клей гвоздей, прятала подальше — чтобы Филипп не нашел — чертежи и наброски художников. На самое страшное — подрезать у марионеток ремешки где-то наверху, в крестовине, она, правда, не решалась.

Иногда Филипп заставал ее в мастерской, и тогда она улепетывала со всех ног.

— Малявка вонючая! — орал он вслед и выбегал из мастерской.

— Прыщ! Фуфло придурочное! Мастер недоделанный! — надрывалась Сашок, отбегая подальше, чтобы он ее не достал.

— Прекратите! — сердился то и дело Олежек, — достали уже. Будешь и дальше так, малыш, — обращался он к Сашку, — запрещу тебе приходить в театр. Поняла, малыш?!

Сашок упрямо сжимала губы. Глаза у нее становились совсем волчьи, и смотрела на Олежека исподлобья.

А на следующий вечер все повторялось по новой. Потому что все-все знали — ни запретить Сашку приходить, ни уволить из театра орущего Филиппа Олежек не может.

— Я устрою ему зашибенскую жизнь, — мстительно цедила Сашок, — он сам захочет уволиться. Вот увидишь — и очень даже скоро!

«Филька-придурок!» — кричала она ему с порога. Если в мастерской не было Мамы Карло кричала, потому что однажды та, услышав это «Филька-придурок», строго сказала Сашку: «Так. Сквернословить будешь дома. У меня — ни-ни!»

Сашок воевала — а Филька все не увольнялся. Тогда она садилась на выкрашенные в черный ступеньки, ведущие от холла с дверями в мастерские на сцену и к гримеркам, и сидела, упрямо наклонив вперед голову, словно хотела ею пробить все на свете стены.

«Ну ты же мне поможешь?» — спрашивала она, и мне тогда казалось, что она чуть не плачет. Но это только казалось — вот еще, стала бы Сашок плакать.

— Дурак, — сердилась она, когда я приносил вместо краски клей, — ничего-то тебе нельзя доверить.

Я понимал, что все это как-то неправильно, но не мог даже себе объяснить почему.

Иногда мне было жалко Филиппа. Но потом я вспоминал, что это из-за него Лёлика отправили на пенсию, и во мне поднималась злость.

А еще я думал, что я трус и слабак и не могу ни на что решиться.

Это Сашок просто знала, что она должна доставать Филиппа, и шла напролом, как маленький бульдозер.

Театр стал непохож на прежний театр.

Он словно превратился в театральный автобус, который катит на выездной спектакль.

Я заходил в мастерские, видел Филиппа и понимал, что зашел, только чтоб увидеть Лёлика, который больше не сидел на своем привычном месте — на высоком стуле, откуда видно и людей за окном, и актеров в холле.

За столом мастеров сидел только Филипп и что-то вытачивал из дерева — и худые лопатки под майкой ходили ходуном, и разноцветный дракон-татуировка на цыплячьем плече шевелил усами. Филипп коротко взглядывал на меня, приподнимал уголок рта, будто хмыкая, дергал бородкой, и сережка в ухе сверкала в свете ламп.

Мне казалось, что в мастерских холоднее, чем обычно.

И похоже было, что начался какой-то странный антракт и никак не закончится.

Что он тянется и тянется — бесконечно.

А должен был уже закончиться — чтобы вернулся Лёлик, чтобы Сэм репетировал новую роль, чтобы наконец-то пропало противное чувство, что все меняется.

Несколько раз я ездил с Сэмом домой к Лёлику.

Он открывал нам дверь и, коротко кивнув, будто и не рад нам, брел в глубину почему-то совсем темной квартиры, в которой жил с Мамой Карло.

— Как придет с работы, помоет, — махал он рукой в сторону грязных чашек и тарелок на столе и отворачивался к окну, из которого была видна река, потоки машин и освещенные орлы с острыми крыльями на башне Киевского вокзала.

Скоро ему дадут место в Доме ветеранов сцены, говорил Лёлик. «Скоро, совсем скоро уже дождусь».

Зачем Дом? Почему Дом — хотелось заорать мне.

А вместо этого я смотрел, как Сэм разговаривает с Лёликом, — как с капризным ребенком.

Он, не стесняясь, брал его морщинистую руку, гладил ее — почти вставал перед ним на колени, увещевая.

— Послушай, ну зачем тебе? Тут же сестра. Тут дом.

— Не хочу никого обременять. Раз не нужен в театре — лучше мне будет в Доме ветеранов. Сестра целыми днями на работе — а там хоть люди.

Мне хотелось крикнуть Лёлику — «ну вспомни, как говорил Ефимович твой — ты сам себя и списываешь!» Но я молчал.

Однажды я попросил его помочь мне сделать куклу — думал, это его порадует. А он только покачал головой: «Нет. Не буду. Всех своих кукол я уже сделал. И хватит».

Сегодня мы ездили с Лёликом в Дом ветеранов сцены.

Пока мы ехали к его дому, я сидел на переднем сиденье рядом с Сэмом и малодушно радовался, что на улицах пробки и можно быть с Сэмом так долго.

— Тебе не жалко, что ты уедешь, а родители останутся тут? — Мне давно хотелось спросить Сэма об этом. Я знал, что они почти не видятся.

Когда-то я случайно услышал, как Сэм говорит Лёлику: «Отец как узнал, сначала кричал. Я до сих пор помню его лицо. Потом сказал — не садись с нами за один стол. Потом велел взять свою тарелку, чашку и вилку с ножом и мыть их самому, „чтобы не перезаразить всех“. Потом вообще стал делать вид, что меня нет. А потом я ушел из дома.

10
{"b":"174731","o":1}