Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Газеты писали, что я «сломался» на высокой ноте. Это вовсе не так. Признаюсь, что ошибка произошла, но это было «uno strisciamento». (Кажется, для такой ситуации в английском языке нет соответствующего слова — это когда голос уходит, и на одной-двух нотах ты звучишь, как придушенный петух.) Это не была верхняя нота. Но именно по тому, хорошо или плохо тенор берет высокие ноты, судят о певце. Не стану утверждать, что подобного со мной не могло случиться. Вовсе нет. Скажу только, что, скорее всего, это было результатом недостаточной подготовки и вовсе не зависело от состояния моего голоса в то время. Меня могут спросить, какая связь существует между недостаточно выученной партитурой и плохим звучанием голоса? (Представляю, как говорят: «Если делаешь ошибку в партии и берешь неверную ноту, это не означает, что нота плоха».)

Так вот, между музыкальной подготовкой роли и качеством звука существует прямая зависимость. Каждому певцу это хорошо известно. Если не уверен, какую именно следующую ноту надо петь, то начинает подводить голос. Неуверенность в роли рождает неверный звук.

Я говорю все это не в свое оправдание: «logginisti» — зрители на галерке в «Ла Скала» и в других оперных театрах, прямо-таки живущие оперой, — правы, освистав меня. Они заплатили большие деньги, чтобы послушать меня. И когда за их же собственные деньги я не спел хорошо, то они имеют безусловное право быть недовольными. Если же я хочу, чтобы мне аплодировали за хорошее пение, то должен петь иначе.

Единственная претензия к критикам заключается в том, что они объявили о конце моей карьеры. Слава Богу, что такое со мной случается нечасто (но иногда все-таки бывает). И может случиться опять. Во время интервью корреспондент журнала «Плейбой» несколько лет назад меня спросил, сколько раз в году я «пускаю петуха»? Два? Три? Я ответил, что если бы я «пускал петуха» три раза в году, я бы прославился на весь мир.

По правде говоря, я почти никогда не фальшивлю. Если мне кажется, что со мной это может произойти, то я не выхожу петь. Но все же такое случилось со мной на втором представлении «Богемы» после моего дебюта в 1968 году в «Метрополитэн-Опера»: у меня тогда был гонконгский грипп, и я вообще не мог петь в верхнем регистре. (С тех пор я взял себе за правило: когда плохо себя чувствую, то не выступаю.)

Такой же урок я получил еще раз, когда пел в «Риголетто» в Мюнхене. Спектаклем дирижировал Герберт фон Караян. После второго акта я сказал, что не могу продолжать выступление. Маэстро фон Караян пришел ко мне в гримуборную и сообщил, что если я не стану петь, то мы будем должны заплатить неустойку в четверть миллиона долларов. Пришлось идти на сцену, и я плохо спел песенку Герцога «La donne e mobile» («Сердце красавиц»).

Теперь, когда у меня такая слава, непозволительно допускать оплошности, даже единожды. Газеты всего мира раструбили бы об этом, словно мои временные проблемы с голосом — событие мирового значения. Критики словно забывают, что такое время от времени случается с каждым певцом и на любом этапе карьеры. Даже когда вы, как говорится, находитесь на пике славы, критики ведут себя так, словно никогда не слышали, что профессиональный певец иногда берет неверную ноту. И если с вами вдруг такое случается, сразу заявляют, что это — конец карьеры.

К счастью, профессиональные оперные артисты и менеджеры разбираются в этом лучше. После неприятности в «Ла Скала» я пел в спектаклях в «Метрополитэн», «Ковент-Гарден», «Сан-Карло», на концертах в США, Мексике, на Дальнем Востоке, в Южной Америке. И счастлив, что там никто из зрителей или критиков не сказал, что я кончился как певец. В опере (как и во многих других сферах деятельности) вы должны все время доказывать свой профессионализм. Ваша репутация зависит от вашего последнего выступления или от того, что вы исполняете в данную минуту.

Так как пресса прямо-таки раздувает мои ошибки, может быть, станет понятно, почему я так фанатично отношусь к двум вещам: чтобы не случилось неприятностей на сцене, я стараюсь знать свою партию не хуже, чем человек, ее создавший, а также берегу свое горло, как помешанный.

Пресса с самого начала относилась ко мне благосклонно. Вот и выходит, что если критики помогли вам возвыситься, то они же имеют право вас и низвергнуть. Складывается впечатление, что последнее они делают с большей охотой. Мы живем в агрессивном мире, и при определенном уровне популярности такие нападки особенно опасны. Когда вы добиваетесь успеха, многие хотят вас свалить. Известно, что отношения между прессой и знаменитостями всегда были таковыми, и в какой-то степени мне льстит, что я вовлечен в этот процесс.

Когда вы даете интервью, то постоянно есть опасность, что вас могут неправильно понять. А если к тому же у вас известное имя, то могут не так понять, даже если вы ничего не говорите. В ноябре 1987 года я выступал в концерте в Неаполе. Перед выходом на сцену, как всегда, я стал искать за кулисами кривой гвоздь — на счастье. В тот вечер мне не удалось найти маленького гвоздика, поэтому пришлось довольствоваться тем, который попался на глаза, — он был длиной 15 сантиметров. Я положил его в карман брюк.

Уже на сцене я увидел, что гвоздь застрял в ткани так, что брюки оттопырились. Про себя я подумал: «Боже мой! Какой-нибудь репортер заметит это и подумает что-нибудь ужасное. Они напишут об этом во всех газетах».

Я не считаю себя параноиком, но порой пресса просто сводит меня с ума.

Но неприятности, связанные с моей оперной деятельностью, — ничто по сравнению со здоровьем. Говорят, если вы здоровы, все остальное пустяки. Добавлю: когда здоровы ваши родные и друзья…

Самое страшное, что случилось в моей жизни за последние пятнадцать лет, — это серьезная болезнь младшей дочери Джулианы в 1984 году. Несчастье усугублялось тем, что мы долго не имели представления о природе ее болезни. Джулиана беспокоила нас с женой почти целый год: мы видели, что с ней что-то не в порядке. По утрам она, как обычно, просыпалась живой и веселой. Но вдруг днем речь ее становилась невнятной, а часам к шести вечера мы едва могли ее понять: она говорила как пьяная. Позже она начинала бормотать, и мы уже ничего не могли разобрать.

Никто не понимал, что происходит. Естественно, мы показали ее врачу в Модене. Наш семейный доктор умер, и этот был новый для нас человек: мы не очень хорошо знали его, он не знал нас. Врач проделал много анализов и исследований, но так и не смог установить, что же такое с Джулианой. Мы консультировались с другими врачами в Италии. Никто из них тоже не имел представления, что с ней происходит. Мы возили ее в два крупных неврологических института (один из них в Швейцарии), но диагноза и там не смогли поставить.

А дела между тем шли все хуже и хуже. Мы с Адуей уже отчаялись и не знали, что делать. Мы просто теряли голову. Потом вернулись к первому врачу и сказали, что надо что-то предпринять. Но и он, и другие врачи, сделав массу анализов и внимательно осмотрев Джулиану, опять ничего не нашли: все пришли к выводу, что ее физическое состояние в норме.

Затем врач сказал такое, что меня страшно рассердило: он предложил показать Джулиану психиатру. Я прямо-таки взбесился, поскольку был уверен, что у нее что-то физическое, какой-то телесный недуг. Я резко ответил: «Это вам нужно показаться психиатру!» Мы с Адуей покинули его приемную и больше к нему не обращались.

Вскоре я должен был лететь в Сан-Франциско. Там у меня есть хороший врач по имени Эрнест Розенбаум. Он большой любитель оперы и мой старый друг. Я знаком с ним с 1968 года, когда впервые пел в Сан-Франциско. Сначала я получил очень милое письмо от его дочки, которая писала, что увлекается популярной музыкой, особенно «Битлз», но любит и оперу. В письме было много приятного для меня, включая и то, что она считает меня величайшим тенором мира. Ей было всего семнадцать лет, и, конечно, она не слышала всех теноров. Тем не менее ее письмо меня очень тронуло: я тогда еще не был так широко известен и не получал столько писем.

37
{"b":"174662","o":1}