Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Откуда ты знаешь? — повторил я. Солдат, видимо и сам изумленный не менее моего, хотя изумляться, собственно, было нечему, торопливо ответил, переводя дыхание:

— Из штаба дивизии звонили!

Обгоняя солдата, я вбежал в дом, схватил телефонную трубку, крикнул:

— Первого!

Через две-три секунды я услышал спокойный, как всегда, басок нашего командира полка, подполковника Вересова. Хотя я и знал его давно как человека невозмутимого в любых обстоятельствах, меня все же удивило, что он и в эту минуту оставался спокоен. А может быть, он еще не знает? Возможно, о том, что война окончена, известно лишь по «солдатскому телеграфу» — какой-нибудь дежурный дивизионный телефонист услыхал новость от связистов штаба армии и, спеша порадовать своего приятеля на нашей полковой линии, позвонил ему, а тот поспешил сообщить мне, Вересову же пока еще ничего не известно.

Но оказалось, что Вересов знает — впрочем, тоже не из официальных источников, а все по тому же «солдатскому телеграфу». Предупредив меня, чтоб я не удивлялся, если радостная весть окажется всего-навсего слухом, и что поэтому лучше ее пока не распространять, он все тем же невозмутимым баском сказал:

— Строить полк в колонну, выступаем через час.

Я тотчас же позвонил командирам батальонов и в тылы, разослал связных в подразделения, с которыми не имелось телефонной связи. И сразу же началась суета, сборы в дорогу.

Все распоряжения были отданы, мне оставалось только ждать, когда на полевую дорогу, выводящую от хутора к шоссе, станут выходить батальоны, батареи, обозы.

Я не спеша зашагал по травянистому, почти не езженному проселку, сапоги мои тотчас же заблестели от росы — она еще не успела испариться. По сторонам проселка березы стояли тихие-тихие, ни один листик не шевелился в безветрии, лес словно еще спал — даже птиц не было слышно.

Чуть в стороне от дороги я увидел трех женщин, роющих котлован для блиндажа. Эта работа была ими начата еще накануне. Они уже порядочно углубились — видны были только головы в косынках, да мелькали лопаты, выбрасывая наружу землю. В суете сборов этим женщинам еще никто не успел сказать, что их работа теперь не нужна. «Скажу-ка им!» — решил я.

Увидев, что подходит офицер, женщины — все светловолосые, в блузках с короткими рукавами — еще старательнее налегли на лопаты, видимо желая показать свое усердие. Я остановился у края котлована, там, где на траве лежали снятые на время работы кофточки и узелки с едой, и махнул рукой. Женщины остановились, не выпуская черенков лопат из рук. Самая молодая из них и, наверное, самая бойкая, отирая тыльной стороной ладони лоб, высоко подняла обнаженную до плеча по-девичьи тонкую и вместе с тем по-крестьянски крепкую руку, что-то крикнула мне с лукавой улыбкой.

— Энде арбайт! — сказал я, собирая все свои скудные познания в немецком языке. — Криг ист беендет! Геен зи нах хаузе!

Женщины изумленно смотрели на меня, видимо все еще не веря, — может быть, они подумали, что я пошутил. Несколько минут назад мне и самому не верилось.

— Криг аллес, энде! — повторил я громче. — Фриден!

Женщины, словно с них спала цепь молчания, все сразу оживленно заговорили меж собой. Прогремели, ударились одна об другую выкинутые из котлована лопаты, женщины, переговариваясь радостными голосами, стали выбираться из него. Я повернулся, чтобы возвратиться на дорогу, и вдруг услышал рыдание, его скорбный звук сразу же заглушил веселые женские голоса. Я оглянулся. Рыдала женщина, которая, как я успел еще перед тем заметить, почему-то не спешила выбраться из котлована — самая старшая из всех, но не старая, может быть, от силы лет сорока. Она рыдала, закрыв ладонями лицо, привалившись грудью к земляной стенке котлована. Ее товарки смущенно стояли наверху, нерешительно переглядываясь, — видимо, растерялись, не знали, что предпринять, чем утешить ее.

Что мог сказать я этой рыдающей женщине?

Я повернулся и пошел к дороге.

Почему плакала эта женщина? Наверное, в этот радостный для всех час, первый час мира, она скорбила о человеке, который не вернется к ней с войны. И мне подумалось тогда: а сколько жен и матерей, сестер, невест, дочерей на нашей земле прольют такие же слезы. Нет, не такие. Те, которые не вернутся к нашим женщинам, сложили головы не зря. Их ждет светлая память. А тот, кто не вернется к этой женщине, рыдающей прижавшись к земле, — за что умер он? Нет и не может быть ей того утешения, которое есть у наших женщин.

Эта женщина была вдовой или матерью моего врага. Может быть, ее сын или муж был не просто солдатом, как многие, попавшие на фронт поневоле. Может быть, он был самым оголтелым фашистом, извергом, карателем — ведь и таких рождают матери, ведь и у таких есть жены… Но все-таки это были слезы женщины, — и, когда я увидел их, в душе у меня словно облачко набежало на ясный небосвод, и радость, что пела во мне с той самой минуты, как телефонист крикнул о конце войны, зазвучала уже как-то иначе, словно в мощном мажоре оркестра вдруг выплыла и уже не терялась в нем негромкая, но отчетливая скорбная нота. Я слышал, слышал эту ноту и уже не мог избавиться от нее — ни в те минуты, ни позже, когда колонна полка тронулась в путь. Но эта печальная музыка звучала сама по себе, а радость победы, огромная, как бездонное майское небо над нами, громкая, как медь сведенных воедино многих оркестров, заполнила меня всего. Помню, в каком упоении, взяв у связных оседланного коня, поскакал я вдоль уже тронувшейся колонны.

Не знаю, как получилось, что я забыл о данном мне командиром полка предупреждении.

Я в упоении мчался по обочине дороги, подстегивая коня, и кричал:

— Война окончилась! Война окончилась! Победа!

Проносясь мимо шагающих рядов, я видел, как после моих слов мгновенно менялись лица, за секунду до этого по-походному сосредоточенные — словно теплый ветер пролетал по ним, делая их улыбчивыми, оживленными. А мне в эти минуты, наверное, было радостно вдвойне: ведь многие из идущих в колонне весть о победе впервые услышали от меня. До сих пор я ощущаю сладкое тепло этого чувства — принести людям такую весть.

Проскакав в голову колонны, я отдал лошадь связному и пошел пешком, хотя нашлось бы на чем ехать — в то время у нас имелось в достатке трофейных машин и повозок. Но мне хотелось идти вместе со всеми моими товарищами, моими однополчанами. Может быть, это последний наш походный марш из всех тех, что мы прошагали вместе.

В то утро дорога казалась необыкновенно легка — мы и не заметили, как прошли несколько километров по тихому проселку, петляющему меж хуторами и рощицами. Когда мы вышли на шоссе, по нему, гремя, неслись грузовики с орудиями на прицепах, тарахтели вереницы обозных повозок, облепленных солдатами, вольным шагом, вразнобой, шла по обеим обочинам пехота — видимо, всем войскам был дан приказ форсированным маршем идти на запад. А нас у выхода на шоссе остановили. Вересов сказал мне, что вот-вот должен подъехать кто-то из штадива с приказом о дальнейшей задаче. Был объявлен привал. Я отошел в сторону от дороги, где вдоль нее тянулась небольшая низинка, а за низинкой, совсем близко, шагах в сорока, густой толпой стояли белоногие молодые березки. Меня потянуло к ним — уж очень были похожи эти березки на наши родные, российские. Но я не дошел до них, остановился в еще невысокой, но уже густой молодой траве, ярко-зеленой, упругой, нетоптаной. Остановился не только потому, что не хотел мять ее. Меня остановило мелькнувшее воспоминание. Всплыло в памяти пасмурное весеннее утро на бывшей «линии Маннергейма», всплыло потому, что я увидел у своих ног, в траве, фиалки. Их было не так много, как на той болотистой низине перед разрушенными дотами. Здесь они не покрывали землю сплошным ковром, а прятались между сочными, свежими стеблями травы, синеглазо выглядывая из-за них. Да и поле было совсем не похоже на то остывшее военное поле, и небо над головой было не хмурым, как тогда, — на нем не виднелось ни облачка, и щеки ласкало теплое солнце, солнце первого Дня Победы.

67
{"b":"174092","o":1}