Но мне не пришлось попрощаться. Когда я, наконец получив документы, выбежал во двор, там уже никого не было. Только лежали на серой земле притоптанные багряные листья… Батальон ушел. Ушел на фронт, куда-то под Лугу, как я узнал впоследствии.
Со временем наступил и мой час — отправился на фронт и я. Со своим стрелковым полком я прошел трудными солдатскими дорогами до последнего рубежа — рубежа победы. Я честно исполнил свой солдатский долг. Свидетельство этому — мои боевые ордена и следы ранений на моем теле. Но до сих пор я живу с чувством какого-то неоплатного долга перед теми, кто ушел в строю ополченского батальона, в строю, в котором меня уже не было, долга перед Васей Гудковым, перед Авдеевым, перед всеми, с кем меня сравняла тогда надетая нами, многими впервые в жизни, военная форма, сравняла присяга, которую приняли мы на школьном дворе под хмурым ленинградским небом в конце лета сорок первого года.
…И вот я снова у дверей, облепленных вывесками многочисленных учреждений, в том числе и нашего. А загадывал-гадал, вернусь ли сюда. Оказывается, вернулся. Поднимаюсь на свой этаж, вхожу в «камералку».
За столами в ней — поредело. Кто в армии, кто на окопных работах за городом. Но мне говорят, что некоторых, как и меня, «забронировали» и они скоро должны вернуться. Вот и мой стол. Он ждал меня, старый работяга. Сколько на нем под моей рукой побывало карт!
Докладываюсь «по начальству». Мне говорят:
— Пока продолжайте прежнюю работу. Новое задание еще ожидается.
Странно… А я-то думал, меня отозвали потому, что оно уже получено и его нужно срочно выполнять.
…Прошло несколько дней, но нового задания мы так и не получили. Может быть, в нем отпала надобность? Возможно: ведь война, обстановка меняется быстро. Может быть, предполагалась работа на местности, а на той местности — уже враг. Ведь фронт подступил к самым ближним пригородам. Его грозный голос — звуки канонады слышны уже довольно ясно в тихий ночной час, во время дежурства на крыше.
У нас на работе прошел слух, что всю нашу «камералку» собираются эвакуировать. Некоторые учреждения уже были вывезены. Говорили, что местом нашей эвакуации назначен Краснодар. Тогда он был еще далеко от фронта и считался глубоко тыловым городом. Кто из нас поверил бы тогда, что немцы пройдут не только до Краснодара, но и значительно дальше. Ведь и на второй и на третий месяц войны, когда они прошли уже сотни километров по нашей земле и, несмотря ни на что, продолжали идти, мы все еще верили, что их вот-вот остановят насовсем.
Нас не эвакуировали. В конце августа весь наш институт почвоведения свернул работу, как и многие учреждения, в которых, по военному времени, не было острой необходимости. Очень многих из нас отправили строить рубеж обороны под Гатчиной: как шутили мы тогда — с камеральных работ мы перешли на полевые. О камеральной работе, видно, приходилось забыть до лучших времен. На войне можно обойтись и без наших почвенных карт.
Мой палец, пострадавший от «зажигалки», побаливал еще основательно. Но по этой причине отказываться от поездки на окопные работы мне казалось неудобным: подумаешь, палец!
Уезжая на окопы, я очень беспокоился о Рине: она оставалась в квартире, если не считать соседок, одна. Правда, проведывала сестра. Но от предложения Сони переселиться к ним Рина решительно отказалась — не захотела обременять. Что касается Ивана Севастьяновича, то он уже не мог навещать Рину: его почти одновременно со мной отправили на окопные работы. В те дни туда посылали тысячи людей, и в первую очередь тех, кто по каким-либо причинам оказался свободным от своей прежней работы, а именно в таком положении был Иван Севастьянович с тех пор, как перестали ходить поезда.
5
Неровное травянистое поле, кое-где на нем беспорядочно разбросаны кустики. Шеренга телефонных столбов, протянувшихся через поле вдоль шоссе. По шоссе со стороны Ленинграда временами проскакивают грузовики, везущие что-то на передовые позиции. А навстречу грузовикам медленно бредут обочиной люди с узелками и котомками. Некоторые ведут ребятишек, кое-кто катит перед собой тележки, детские коляски. Уходят от фашистов. Сколько таких беженцев уже прошло перед моими глазами!
Но некогда разглядывать. Мы роем, роем землю лопатами. Жарища. Крупные капли пота скатываются по щеке, попадают в рот, я чувствую их солоноватый вкус. Хочется пить. Но ведь остальные рядом продолжают работать. Что ж, буду работать и я, жажду утолить нечем. Ноет еще незаживший палец, повязка на нем давно почернела от грязи. Надо переменить. Но потом, потом…
Я работаю на самом дне противотанкового рва, который пересекает все поле перпендикулярно шоссе. Мы, несколько мужчин, делаем самую трудную работу: взрезаем лопатами еще нетронутый грунт — тяжелую, плотную, чуть сыроватую здесь, на трехметровой глубине, рыжую глину. А женщины — их раз в двадцать больше, чем нас, — выбрасывают лопатами эту глину наверх. Уже несколько дней мы роем этот огромный ров, но до конца еще далеко. Ладони привыкли к тяжелому черенку лопаты, он теперь кажется куда более легким, чем в первые дни, и на руках уже не набивает новые мозоли. Но натруженные ладони горят, и так хотелось бы, хоть на несколько секунд, опустить их в прохладную воду, а особенно надоевший мне своей болью раненый палец. Скорее бы зажил!
В нашем рву работает человек пятьсот, не меньше. Самый разный ленинградский народ — и мальчишки-старшеклассники, и бойкие, острые на язык, держащиеся дружной кучкой сноровистые девчата с какого-то прикрытого из-за войны строительства, пожилые домохозяйки, девчонки-ремесленницы в синих гимнастерках и студентки консерватории, которых прислали целый курс.
Недавно вдоль нашего рва пролетел, угрожающе ревя, немецкий самолет. Все, кто был во рву, побросали лопаты, кинулись наземь. Когда самолет пролетел надо мной, я успел разглядеть его: темно-серый, почти черный, с мутно-желтыми крыльями, на концах которых — черные кресты, а на фюзеляже — крючья свастики. Впервые я увидел врага так близко над собой… Кажется, я даже разглядел под стеклянным колпаком кабины, когда самолет поворачивал, голову летчика. Сколько раз потом мне пришлось видеть врага — в разных видах, при разных обстоятельствах… Но тот первый фашист, пронесшийся надо мной, запомнился мне. И теперь я помню, как кольнуло тогда меня в сердце чувство горечи, обиды, моего попранного человеческого и гражданского достоинства: враг, торжествующе трубя, с полным ощущением собственной безнаказанности горделиво проносится надо мной, а я лежу, вдавившись в рыхлую глину, лежу под ним на своей земле…
Это чувство, чувство возмущения, жило во мне всю войну. И, может быть, оно помогло мне во многом, прибавляя силы.
Самолет не нанес нам вреда. Он только разбросал листовки — глупые листовки, на которых была изображена женщина в шляпке, на высоких каблуках, уходящая от брошенной ею лопаты. А под этим рисунком были напечатаны сработанные в ведомстве господина Геббельса стихи, если это можно назвать стихами:
Ленинградские дамочки,
Не ройте ямочки,
Придут наши таночки,
Засыплют ваши ямочки.
Послушали бы сочинители тех фашистских агитационных виршей, какими словами оценили их литературные труды «дамочки». До сих пор словно слышу, как честят Гитлера, Геббельса и всех гитлерят, глядя на разлетавшиеся по рву листовки, бойкие девчата и женщины, работавшие со мной во рву. Еще злее взялись они за лопаты.
На следующий день, в разгар работы, мы вновь услышали знакомый звук немецкого самолета, летящего низко над землей. На этот раз он не произвел такого впечатления, как в первый: многие, особенно те, кто находился на откосах рва, поглубже, даже не бросили работать. Кое-кто остановился, всматриваясь: где летит?
Серо-желтый самолет, как и накануне, показался в конце рва, летя вдоль него, он стремительно приближался. Сейчас промчится над нами… Я вытянул шею, всматриваясь.